ну пальцы в глаза совать! Волк моргает, отворачивается, ребятёнок смеётся-заливается да опять палец тянет. А Дарко всё проклятый рукомойник не выберет.
Добро, хозяйка углядела, руками всплеснула, всех троих сгребла да в избу уволокла. Те, ясно, в рёв, она в крик.
Долго ли, коротко ли, вышел Дарко с рукомойником, прижимая его локтем к боку. Распрощался с хозяином, да и пошли, оба недовольные друг другом.
— На что мне рукомойник этот? — говорит Дарко. — Тьфу! Никто в Ловцах о твоём гончаре не ведает. Всё же ошибся ты, значит, либо народ отчего-то лжёт.
Завид фыркнул.
«Ишь, сам выдумал про рукомойник, а я виноват! — хочет сказать. — Соврал бы что другое. А гончарам-то с чего выдумывать? Говорили, из Ловцов…»
Ночь они в корчме провели. Дарко ещё спрашивал разных людей, да все говорили одно: знать не знают ни о каких гончарах из Перловки.
После, как в Белополье вернулись, Дарко пошёл туда, где гончары жили, спросил у них — нет, не знали, не видали ни старика, ни его сына. И хозяин постоялого двора таких не помнил. Он было обрадовался, хозяин-то, когда они заглянули.
— Всё же решили ко мне перейти? — спросил и рукой повёл. — Места-то у меня поболе, да не так тесно, как в той захудалой корчме!
Услыхав, по какому делу наведался Дарко, хозяин погрустнел, и хотя получил сколько-то монет для освеженья памяти, ничего не смог сказать.
— Будто я помню каждого гостя! — ответил он и засопел, поджав губы. Больше они от него ничего не добились, пришлось уходить ни с чем.
Дарко тогда подошёл с другого конца: как заговорят о нечисти, так он повернёт беседу к гиблому месту да каменной дороге. Люди и припомнят, что купцов там обобрали, да и расскажут со всеми околичностями и так полно, будто сами видали. Только о гончарах никто не слыхивал.
— Да что ж такое! — говорит Дарко Завиду, когда вдвоём останутся. — Простые люди, знамо, неприметные, да этих твоих гончаров будто и вовсе на свете не бывало. Вот уж диво…
Хмурится он, раздумывает, щиплет редкую бородёнку.
— Да ещё сказали, что они из Перловки — может, то одна правда и была! Неладное дело, значит. Так говоришь, мужики их обобрали до нитки, а после на том самом месте и погорели?
Завид кивает. Самому уже не по себе. Кем были те гончары, узнает ли он хоть когда?
Дни идут, и всё больше разговоров о нечисти. Вот уж будто и в самом Белополье видели зелёные огни, а на улицах да в переулках людям впотьмах начало мерещиться всякое. Чёрные, косматые, со страшными харями — не иначе как черти — выскакивали откуда ни возьмись, сбивали с мужиков шапки, отнимали у баб корзины. Царь уж послал дружинников, чтобы те обходили улицы, да настрого запретил гулянья с ряжеными. Остались люди без зимнего веселья.
Не видать им было ни лошади с соломенной головой, ни парня-медведя в вывороченной шубе. Даже и девушкам запретили рядиться и петь. Да люди и сами боялись такого веселья: нацепишь берестяную личину, тут тебя и отходят батогами, приняв за чёрта, не то и вилами угостят.
Дарко всё вздыхал. Он-то ждал, что в стольном граде повеселится на славу, а по всему выходило, что дома нынче и то веселее.
— Эх, — говорил он, — а у нас-то пекут ржаные лепёшки. По улице пройдёшь, одним духом сыт будешь. Девки ввечеру с песнями пойдут, станут заворачивать во дворы, где есть женихи, небось и к нам бы зашли, я-то чем не жених? А хозяйки, значит, им лепёшек в решете вынесут. Девки их разделят да понесут тем, кто им люб. Вот ужо я бы наелся! Ну, и тебе одну лепёшку бы Умила принесла…
Фыркает Завид. Что ему лепёшки, а вот Умилу бы повидал.
Дарко скоро утешился. Днём, как детвору забавляли, пришли на берег девицы-красавицы. Сами румяные, смешливые, глазами стреляют и всё друг дружку локотками подталкивают. Вот вышла самая бойкая и говорит:
— Что ж, а меня твой волк покатает?
Подружки за её спиной смеются-заливаются. Дарко жидкий ус подкрутил и говорит важно:
— Покатает, отчего бы не покатать!
Стоит дурак дураком, один ус подкручен, другой так висит, щипаную свою бородёнку выпятил. Фыркает волк, да куда там, Дарко его перестал понимать. Так и катал девок, покуда ребятня не подняла крик.
— Наша забава! — кричат. — Вы, толстущие, сани изломаете!
В эту пору ещё одна девка к реке по воду шла. Услыхала шум, завернула поглядеть. Волк живо признал Тихомирову дочь.
Упёрла она руки в бока и ну девок стыдить.
— Делом бы занялись, — говорит, — чай не дети малые! С утра до вечера одни забавы на уме. К вам, неткахам да непряхам, и женихи не пойдут! Да и зверя бы пожалели, нелегко ему этаких возить.
Девки тут губы поджали, глядят, а в глазах недобрый блеск.
— Ишь, Марьяшка поучить нас вздумала! — говорит одна. — На что прясть, коли готового страсть? Иди, иди, пущай водяницы тебя утащат!
— У самой работников полон двор, а туда же, с вёдрами бегает, — говорит другая. — Небось чает женихов приманить, да никому она надобна. Мать её лихарка, да Марьяшка и сама такова, всяк их двор стороной обойдёт!
Третья вовсе язык показала и говорит:
— Ступай прочь, девка-дура! У отца твово в дому ещё работы много, так ступай, выполняй! На одно и годишься, что воду носить да за свиньями грести.
У Марьяши тоже глаза заблестели. Волк уж думал, заплачет. Наклонилась она, зачерпнула снега, живо слепила ком, да как метнёт одной из девок прямо в бело личико!
— Айда, — кричит, — забросаем их!
Ребятня живо смекнула. Полетели тут снежки, девкам не до смеха стало. Дарко хотел было вступиться, да тут же и сам снега наелся. Девки руками прикрываются, лица прячут, визг, крик подняли — страсть! Ребятня тоже кричит, смеётся.
Погнали девок мало не до околицы. Бежали они с красными лицами, со злыми слезами, грозясь, что за этакое отплатят, да сами все белые, им небось и за шиворот снега натолкали. Больше они тут и не показывались.
Время шло: день да день, а за ним ещё день. Пришёл месяц лютовей, завьюжил, засвистел на сто голосов, всех разогнал, запер по домам. Чудилось людям, будто этой зимою и ветер по-новому воет, лютым зверем рычит, да стонет, да хохочет. Как заветрит, так и смолкнут, а после всё бормочут:
— Чур нас, чур!
После снежень завалил дороги, что и не проехать. До самого зимобора город осаждали метели, и люди опять поговаривали,