прекрасное лицо, Софья заметила эту статую; оглянувшись, она убедилась, что перед ней не призрак, а явь, пронзительно вскрикнула и едва не упала без чувств, прежде чем Джонс подоспел к ней и подхватил в свои объятия.
Изобразить взгляды и мысли любовников в эту минуту выше моих сил. Судя по наступившему молчанию, чувства их были так велики, что им самим не под силу было их выразить. Как же браться за эту задачу мне? К несчастью, лишь немногие из моих читателей бывали настолько влюблены, чтобы из собственного опыта заключить о происходившем в сердцах Джонса и Софьи.
Наконец Джонс нарушил молчание, проговорив срывающимся голосом.
– Я вижу, сударыня, вы удивлены…
– Удивлена! – повторила Софья. – Да, конечно удивлена. Почти не верится, что вы тот самый человек, каким кажетесь.
– Да, тот самый, моя Софья, извините, сударыня, что я решился назвать вас так, – тот самый несчастный Джонс, которого, после стольких разочарований, судьба наконец милостиво привела к вам. Ах, Софья, если бы знали вы, сколько мучений я вытерпел во время этой долгой, бесплодной погони!
– Погони за кем? – спросила Софья, немного овладев собой и приняв сдержанный тон.
– Зачем этот жестокий вопрос? – отвечал Джонс. – Нужно ли говорить, что за вами!
– За мной? Разве у мистера Джонса есть ко мне какое-нибудь важное дело?
– Иным это дело может показаться важным, сударыня, – сказал Джонс, подавая ей записную книжку, – надеюсь, что вы найдете в ней все в сохранности.
Софья взяла записную книжку и хотела ответить, но он перебил ее:
– Не будем, молю вас, терять драгоценных мгновений, так милостиво посылаемых нам судьбой. Ах, Софья! У меня есть к вам дело гораздо более важное. Позвольте мне просить у вас на коленях прощения!
– Прощения? Но после всего случившегося, после всего, что мне говорили, разве можете вы ожидать, сэр…
– Я едва соображаю, что говорю, – отвечал Джонс. – Боже мой! Нет, я не решаюсь просить у вас прощения. Ах, Софья! С этой минуты забудьте даже и думать обо мне, несчастном. Если когда-нибудь воспоминание обо мне проникнет к вам украдкой и смутит ваш драгоценный покой, подумайте о моем недостойном поведении: пусть случай в Эптоне навсегда изгладит меня из вашей памяти.
Софья стояла вся трепещущая. Лицо ее сделалось белее снега, а сердце готово было выскочить из груди. Но при упоминании об Эптоне румянец покрыл ее щеки, а глаза, до тех пор опущенные, обратились на Джонса с выражением презрения. Он понял этот молчаливый упрек и отвечал так:
– Ах, Софья, единственная любовь моя. Вы не можете ненавидеть или презирать меня за то, что там случилось, больше, чем сам я ненавижу и презираю себя, но, право же, сердце мое всегда оставалось верным вам. Оно не принимало никакого участия в безрассудстве, которое я совершил; даже тогда оно неизменно принадлежало вам. Хотя я отчаялся когда-нибудь обладать вами, отчаялся даже увидеть вас, но ваш прелестный образ неотступно стоял передо мной, и я не мог серьезно полюбить другую женщину. Но если бы даже сердце мое было свободно, та, с которой я случайно сошелся в этом проклятом месте, не возбудила во мне серьезного чувства. Поверьте, мой ангел, с того дня я ее ни разу больше не видел и не имею ни малейшего желания видеть.
Софья в душе была очень рада это слышать, но, напустив на себя еще более холодный вид, она проговорила:
– Зачем вы утруждаете себя защитой, мистер Джонс, если вас никто не обвиняет? Коли на то пошло, так я предъявила бы вам обвинение в действительно непростительном поступке.
– В каком же, о Господи? – спросил Джонс, трепеща и бледнея: он боялся, что Софья намекает на его связь с леди Белластон.
– Боже! – воскликнула она. – Как возможно, чтобы в одной и той же груди уживались такое благородство и такая низость!
Леди Белластон и его позорное согласие состоять у нее на содержании снова пришли на ум Джонсу и сковали ему уста.
– Могла ли я ожидать от вас такого поведения? – продолжала Софья. – Могла ли я ожидать этого от джентльмена, от человека, дорожащего своей честью? Публично трепать мое имя в гостинице перед всяким сбродом! Хвастать ничтожными ласками, которые неискушенное мое сердце слишком легкомысленно вам подарило! Распустить слух, что вы принуждены были бежать от моей любви!
Удивлению Джонса при этих словах Софьи не было границ; однако, не зная за собой вины, он без труда нашелся, как ему защищаться, довольный, что не была задета гораздо более чувствительная для его совести струна. Несколько вопросов тотчас же показали ему, что всем этим обвинениям в столь возмутительном поругании чувства и доброго имени Софьи он обязан исключительно болтовне Партриджа в гостиницах перед содержателями этих заведений и их слугами: Софья призналась, что сведения свои она получила именно от них. Джонс без особенного труда убедил Софью в своей полной невиновности в проступке, столь чуждом его характеру, и Софье стоило даже немалых усилий умерить его пыл: он хотел сию же минуту вернуться домой, чтобы убить Партриджа, и клялся, что непременно его убьет. Объяснившись по этому вопросу, они остались так довольны друг другом, что Джонс совсем забыл, как в начале разговора заклинал свою возлюбленную выкинуть всякую память о нем, а Софья готова была благосклонно выслушать просьбу совсем другого рода: они и не заметили, как дело дошло до того, что Джонс проронил несколько слов, похожих на предложение пожениться. На это Софья ему ответила, что если бы не долг дочери, возбранявший ей следовать своим влечениям вопреки воле отца, то нищета с ним была бы ей гораздо больше по сердцу, чем какое угодно богатство с другим. При слове «нищета» Джонс вздрогнул, выпустил ее руку, которую все время держал, и, ударив себя в грудь, воскликнул:
– Довести тебя до нищеты! Нет, Софья, клянусь небом, никогда не совершу я такой низости! Нет, дражайшая Софья, чего бы это мне ни стоило, я откажусь от вас, я вас оставлю, я вырву из своего сердца всякую надежду, несовместимую с вашим благополучием. Любовь моя не угаснет никогда, но она останется безгласной, она будет гореть вдали от вас, она укроется на чужбине, откуда ни одна жалоба, ни один вздох мой не долетят до вас и не смутят вашего покоя. И когда я умру.
Джонс хотел продолжать, но был остановлен рыданиями Софьи, припавшей к его груди, не в силах вымолвить ни слова. Он принялся осушать слезы ее поцелуями, и некоторое время она без сопротивления позволяла ему это, но потом, опомнившись,