Мужик метнул трубу, очень сильно и точно для такого мужика, как он. Та просвистела рядом, Миша ушёл и теперь был напротив чужой агрессии, тухлой, затухающей. Тот ударил, попал на блок, открылся. Теперь — резко и ладонью вперёд. Вес тела в руке, а противник шёл вперёд, насаживал себя на Мишино движение.
Тела соприкоснулись. Удар разбил мозг. Вместо носа — бесформенность, каша, кровь. Одно атакующее движение — и экзамен сдан.
— Молодец, — флегматично сказал Валентин Иванович. — Завтра можешь не приходить. Пиши текст, сдавай психологию…
Это был обычай Центров, к семнадцати полагалось убить. У Центров многое в традиции: заглушки и чёрный цвет, групповуха и медитации. Роман — экзамен по литературе. Любой может написать роман. Желание, технологии, время. Скучно. Только вот убивать нескучно, признавались неоднократные чемпионы.
Сейчас у него восемьдесят две, а сто страниц — установленная норма. Он писал фантастику про советские времена, раскручивая неомодерн в духе завуалированного постгуманизма. Речь шла о пионерах, упоённо собиравших металлолом. Три малолетних отряда соревновались в борьбе за переходящее красное знамя. В перерыве кто-то поцеловал Машу. А другой пригласил в кино. Любовный треугольник на фоне несданного в срок железа. Пионер Николаев рыдал, когда его отряд потерял переходящий флаг. К нему подошла растроганная Маша… и т. д. Одним словом, забористое фэнтези, как сказал ему Гутэнтак. Не хватает гестаповцев, которые бы их пытали. Какие гестаповцы? — недоумевал он. Полагаются гестаповцы, хмуро объявил Гутэнтак. Если ты хочешь, чтобы твой Николаев стал полноценным героем, он должен умереть в борьбе с немецко-фашистскими оккупантами. В советскую эпоху так было принято. Без этого элемента текст утрачивает историческое правдоподобие. А если он погибнет в поединке с драконом? — предлагал Миша. Если он погибнет в поединке с драконом, то будет хуйня, отвечал ему всезнающий Гутэнтак. Надо работать с однородным материалом. Знал, наверное, чего говорил, — сам Гутя числился в литераторах и писал очень сложный текст, обещая его трёхуровневое прочтение.
Миша чуть обижался: забористое фэнтези — это ли не намёк на уродство? Неомодерн и постгуманизм суть подлинные атрибуты эпохи, любой шаг в сторону — и ты евтушенко (никто не знал, что значит евтушенко как термин, но в обществе Гутэнтака это было заурядное ругательство наподобие слова «лох»).
…Он упал на спину в аккуратно подметенные листья.
— Уи-уи, — повизгивал юный воспитанник Михаил Шаунов. — Да здравствуют поросята как народно-трудовой класс! Правительство задолжало свиньям. Давайте угондоним это жидовское правительство.
— Ну я убалдеваю, — радостно отвечал ему Гутэнтак, вечно-трезвый и умыто-расчёсанный.
…Наркота была обязательной. Полугодовые лекции, раз в две недели — увлекательный семинар. Курс читал просветлённый Александр Берн. Семинары вела Кларисса. Пробовали всё, но только ЛСД — не единожды. Берн усмехался: «Я не могу себе представить воспитанника-наркомана».
Трое переспали с Клариссой (Центры, как известно, поощряли секс, хотя и допускали заглушку). В своих разноярких бикини она была красивее, чем без них. Колготки, юбки и блузки делали её сексуальнее на порядок. Но пальто было уже перебором — в своём камышовом она была столь же обыкновенна, как без бикини. Заурядность не отпугивала. Кларисса казалась теплой и ласковой, такой впоследствии и оказывалась…
— А скажи мне, Михаил, что нам видится с позиций феноменологической редукции? — спросил он, подражая мастеру Клыку.
— Иди на хер, вася, — по-доброму ответил он Гутэнтаку.
— За ответ — шестёрка, — резюмировал тот.
— Вы — моя любовь, Леонид Петрович, — сказал Миша, не вставая с земли.
Подобрал охапку листьев, подбросил вверх. Блёкло-подсушенные листья упали ему на лицо, воспитанник не переставал улыбаться. Один листик угодил в рот. Миша с наслаждением пожевал.
— Вы — моя любовь, Леонид Петрович, — сказала девочка Ира в разгар контроля.
— Серьёзно? — прищурился просветлённый Леонид Клык, мастер философии и экс-вице-коадъютор.
— Серьёзно, — подтвердила белокуро-джинсовая.
— Ты меня понимаешь? — спросил тридцатилетний мастер Клык.
— Не всегда, — призналась девушка. — Но разве для любви надо полностью понимать?
— А что ты хочешь? — допытывался мастер.
— Вас, — просто ответила Ирина.
Немигающие зелёные глаза смотрели на мастера во всю ширь.
— Неужели? — чуть растерянно усмехнулся он. — Ну хорошо.
Он подошёл и поцеловал её. Немигающие глаза закрылись. А затем по-настоящему и всерьёз, забыв мир и себя, мастер Клык всосался в губы. Шестнадцатилетняя ответила. Прошла минута и две. Сорок глаз восторженно смотрело, как мастер Клык сосёт губы их одноклассницы. Ни слова, ни смеха. Очень тихо и слышно, как жужжит старенькая лампа на потолке. Он оторвался от девушки.
— Пошли отсюда, — нежно приказал он.
— Прямо сейчас? — спросила Ира.
— Hic et nunc, — ответил он. — Неужели ты против?
Он обнял её, погладил волосы. Белокуро-джинсовая закрыла глаза, прижалась к сильному.
— Дописывайте, ребята, — сказал на прощание просветлённый Леонид Клык.
В традициях Центра.
Абсолютное hic et nunc: они не пошли к ней в комнату и к нему домой, всё случилось на третьем этаже школы. Там был кабинет, в который никто и никогда не заходит, — в этом кабинете есть парта, на которой девушка Ира отдалась мастеру.
Всё было нежно, без страха и продолжительно. Он ласкал её, целовал. В джинсовом кармане Ира носила презервативы — в традициях школы… До этого она не спала с мужчинами — не в этом ли ещё одна традиция Центра?
Философия считалась главным предметом.
— Я сочинил стихи, — задумчиво сказал Гутэнтак.
— Валяй, — объявил Миша.
Он игриво начал жевать очередную охапку листьев. Давился и выплёвывал, но не прекращал, нахрустывая всё упорнее. Смотрел на мир радостным котёнком — он, Михаил Шаунов, летом убивший первого человека.
Есть предложенье сдать отца масонам,Пускай они его пытают хлебом,Есть предложенье изменить Бурбонам,Натурой взять и расплатиться небом.Есть предложение послать святого Джона —Пускай один гуляет по холмам,Пускай его насилует Мадонна,Пускай он пьянствует зимою по утрам.Есть предложение затрахать дом до дыр.Есть предложение на крыше сделать баню,Чтоб благородный и наследный сирИмел в ней крепостную девку Маню.Есть предложенье кликнуть всех жидовИ обвинить их в ужасах нацизма,Когда б вы не придумали попов,Адольф не изощрился б в сатанизме.Есть предложенье вызвать дух ХристаИ подарить ему большую плётку,Чтоб с помощью молитвы и хлыстаОн покарал шерифа околотка.Есть предложенье отменить богов,А на их место поскорей поставитьСобак, свиней и тощеньких коров,И на деревне новый культ отправить.
Миша выплюнул непрожёванные листья.
— Нормально, — сказал он. — Только зачем обвинять евреев? Я всегда считал их великой нацией. А вообще-то это не поэзия. Послушай моё.
Ты ненавидишь белых лебедей,Чтоб не прослыть в округе зоофилом,Ты часто балуешь едой чужих детей,Чтобы тебя не ткнули ночью шилом.Ты хочешь жить, правителей кляня,Но Бог поставил двойку за урок:Как всякий, кого мать родила зря,Ты не красив, не добр, не жесток…Ты до рожденья рыжей был овцой,Тебя за резвость наказали волки,Но вновь идёшь с распятьем и мацой,Средь поселян рождая кривотолки.Твоя субстанция не лишена эфира,Но надвое разломан дерзкий меч,Разбита в щепы золотая лира,И голова упасть готова с плеч.Устав от жизни серой и дурной,Ты всё равно боишься утром сдохнуть,Своё рыдание скрепив мужской слезой,Живёшь в грязи, чтоб дольше не засохнуть.Тебя не любят девушки и суки,Ты словно пугало колхозное для дам,Для них ты трактор из музея скуки,Для них ты словно неисправный кран.Ты не дождёшься наступленья лета,Чтоб окончательно поверить во Христа,Лихие люди лунного отсветаТебя не снимут ночью со креста…Ты будешь жить, не разумея Будды,Ты будешь жить, но в серый летний деньНагрянут разбивальщики посуды,Чтоб мир твой обратился в дребедень.
— Для семнадцати лет сойдёт, — небрежно похвалил Гутэнтак. — Более того, с этим ты сдашь экзамен на поэтический минимум. Только не вздумай показывать это людям. Засмеют.