вас подойду представлю». Я прошла в холл – там совершенно пусто. Возвращаюсь к Сорокину: «Он уже ушел, я тоже пойду тогда, у меня дела». «Нет-нет, он не мог уйти без меня – мы собирались вместе пойти. Он должен быть в холле. Дождись, я скоро приду». Иду опять в совершенно пустой холл и в полном одиночестве стою там минут пятнадцать. Наконец появляется Сорокин, начинает озираться по сторонам и вдруг уверенно идет к одному из пустых углов с восклицанием: «Вот вы где!» Я подхожу ближе и вижу, что Сорокин уже не один, а с небольшим мужичком, которому сообщает: «Хочу представить вам психолога бла-бла-бла». Я немею – во-первых, так и не удосужилась к тому времени прочитать Мамлеева и не знаю, что сказать, во-вторых, внезапная материализация Мамлеева сбила меня с толку, в-третьих, он выглядел совсем не так, как, по моим представлениям, должен был выглядеть «известный русский писатель только что из Америки»: весь всклокоченный, в мятом бесформенном костюме – как будто он несколько ночей прямо в нем ночевал на вокзале, с огромным портфелем, из которого – видимо, поверх рукописей положенный – торчал хвост воблы, завернутой в газету. Довершал бомжовый вид огромный фингал вокруг глаза. Поэтому я не помню, что промямлила. Мамлеева, судя по всему, вид юного психолога женского полу привел в не меньшее смятение – он тоже что-то пробормотал, упорно глядя на свои давно не чищенные ботинки[354].
И если Барсегян оттолкнул внешний вид Юрия Витальевича, то, скажем, журналист «Огонька» Георгий Елин крайне низко оценил куда более важные для писателя качества:
Говорили весь вечер, и чем дальше – тем ощутимее, что зашли в тупик. Не то чтобы я не воспринимал такую прозу, просто Юрий Витальевич – «певец вампиров и патологических ситуаций» – показался человеком малоталантливым и абсолютно пустым. Мировосприятие Мамлеева – патриархально-народническое: не окажись он волею судьбы в эмиграции, где понахватал буржуазной якобы культуры, так преспокойно обрел бы у нас свою скромную нишу и писал что-нибудь назидательное, вроде «деревенских детективов»[355].
Та злополучная встреча с читателями произвела на знавших Мамлеева столь удручающее впечатление, что ей нашлось место даже в предисловии Юрия Нагибина к сборнику «Утопи мою голову», в котором советскому писателю пришлось заступаться за коллегу:
На встрече в ЦДЛ его спросили из зала с тем откровенным хамством, которое сейчас стало хорошим тоном у некоторой части советского общества и в литературе: уверен ли Мамлеев, что он писатель?
И прижав кулаки к груди, он ответил с той глубокой, чуть грустной и проникновенной серьезностью, которой и вообще защищается от грубости жизни:
– Я это знаю[356].
Как бы то ни было, но Мамлеев начал возвращаться в Россию, пусть невероятные перемены произошли и в нем самом, и в его стране, переставшей воспринимать писателей почти как небожителей – отныне литераторы стали такими же рядовыми участниками индустрии развлечений, как фокусники-гипнотизеры или телевизионные клоуны из передачи «АБВГДейка».
В том же 1989 году, впрочем, происходит радостное для Юрия Витальевича событие: наконец-то в Советском Союзе официально выходит книга, на обложке которой значится его имя. Речь идет о выпущенном ленинградским[357] издательством «Беседа» сборнике «Новый град Китеж», по большей части состоявшем из статей философа Татьяны Горичевой, которая вскользь упоминалась в предыдущей главе.
Мамлеев вообще многим обязан Татьяне Михайловне, которая на протяжении всех 1980-х годов упорно продвигала его в достаточно высоколобых журналах, понуждая говорить и мыслить о мамлеевской прозе на языке Ролана Барта и Мишеля Фуко – вслед за ней этим с разной степенью интенсивности займутся Борис Гройс и Михаил Рыклин.
Если в русской контркультуре есть что-то действительно уникальное, то это, несомненно, Татьяна Горичева, совместившая феминистскую и экологическую повестку с глубоким религиозным пафосом без примеси эзотерики. Как и Мамлеевы, она тяжело переносила эмиграцию, в которую безвозвратно отправилась в 1980 году. Душевные тяготы ее не ограничивались эфемерной тоской по родине, скорее тревогу ее вызывало то, что для европейских феминисток того времени религиозность была целиком исключена из контекста борьбы за права женщин. Другая область ее интересов – защита животных. Эту сферу человеческой деятельности она существенно обогатила все тем же религиозным взглядом, расширяющим традиционную и завязанную на прагматизме идеологическую базу экоактивистов. Не удивлюсь, если именно на почве любви к кошкам (а Юрий Витальевич объявился во Франции сразу с двумя кошками, которых не оставил в Америке) и произошло странное, а то и противоестественное сближение этой чрезвычайно набожной и в то же время прогрессивной женщины с адептом мрачнейшего оккультного традиционализма. «Мы встретились с Юрой Мамлеевым в 80-е годы прошлого века. В Париже. Встретились „случайно“ в доме известного диссидента Л. П. Когда сказали, что „пришли Мамлеевы“, мне стало плохо. Я ни за что на свете не хотела бы встретиться с „монстром“, наглым и агрессивным»[358], – вспоминает Горичева о своей первой встрече с будущим соавтором.
Вклад Юрия Витальевича в их совместный труд заключается в водянистой статье, озаглавленной «Философия русской патриотической поэзии» – тема, больше подходящая для курсовой студента-троечника, чем для автора с претензией на что-то фундаментальное. В отредактированном виде она превратится в первую главу «России Вечной», а пока же представляла собой образец того, каким Юрий Витальевич видел язык научного труда: типично мамлеевская неряшливость мысли и слога забавно компенсируется в «данной работе» наукообразными штампами: «Таким образом, мы можем утверждать, на основании опыта поэтов и писателей, их интуиции, но, главное, на основании опыта практически всех русских людей, что Россия предстает как сфинкс, разгадать загадки которого еще никому не дано»[359]; «Проза Толстого, Гоголя, Достоевского, Гончарова, Лескова, Горького („Городок Окуров“), Андрея Платонова, Ремизова, Пришвина и некоторых других образует универсум русского бытия, вселенную национального экзистенциализма, но его исследование уже выходит, конечно, за рамки этой публикации»[360]; «Итак, уже из вышеизложенного исследования, которое связано с духовным рассмотрением русской патриотической лирики, следует, что в России можно различить ее исторический аспект, космологический и метафизический»[361] и так далее.
В этой статье больше всего удивляет то, как много слов понадобилось Мамлееву, чтобы донести не самую сложную и при этом крайне спорную мысль:
Любовь к России не является для русских только естественным патриотическим чувством, а в ней, кроме того, заложено нечто большее, чем просто любовь к Родине. Иными словами, Россия – и Родина, и чудо, и тайна, выходящая за пределы ведомого, и поэтому она к себе