вещи, и передавала их в фонды. С волонтерскими организациями работала, силясь сделать этот мир лучше.
— Не хочешь — не встречайся с ней, — ответила, и тяжело сглотнула горькую слюну.
— Спасибо за разрешение. Ешь, Вера, твоя мерзкая каша скоро остынет уже.
Опустила ложку в свою кашу, и посмотрела на стол. Плюс в нашей совместной трапезе все же есть — теперь я хоть знаю, что такое «континентальный завтрак».
Глава 5. Влад
Смешная.
Сидела, спорить пыталась, дерзить. Воспитывать меня.
Смотрела — то в глаза смело, то изучала мои руки. Смущалась, прикусывала нижнюю губу, тугой локон за ухо заправляла, но он снова высвобождался и лез на лоб. Мазал по бледной щеке, щекотал ее кожу, и мои пальцы зудели от желания прикоснуться к Вере, чтобы заправить уже чертовы волосы в прическу.
Раздражает. Просто бесит. Убил бы!
Но приходилось сидеть, источая любезности. Девчонка должна ответить за все! Странно, что я столько лет думал об этом, злился и ненавидел, а такая простая и понятная месть только сейчас пришла в голову.
Вера заслужила, и свое получит, мелкая дрянь.
— Влад, может… может, тебе стоит поговорить с мамой? — после недолгой паузы несмело предложила Вера. — Она совсем плоха. Не в себе, в прошлом потерялась.
— В прошлом?
— Там, где Вероника еще жива. Зовет ее постоянно, лишь иногда в себя приходит… я боюсь, что никакое лечение уже не поможет, — она снова прикусила губу, задумалась, печально опустив глаза. — Влад, не теряй ты время на шелуху! Навести маму, и… попрощайся.
— Так ты думаешь, что лечение ей не понадобится?
— Нет, — вскричала Вера, и уже тише: — Нет, я хочу верить, что все возможно. Но я боюсь, очень боюсь, что поздно. Что время упущено. Врачи об этом твердят, а раньше лишь намекали, и намеки эти я предпочитала мимо ушей пропускать. Но мама давно не в себе. У нее…
Странно, но мне это не интересно — что у нее. Давно отболело, давно смирился, и ответил нелюбовью на нелюбовь. Говорят, что любовь матери к ребенку безусловна, как и любовь ребенка к матери — эгоистична, но также безусловна.
Нет.
Не все можно простить. Не все можно понять.
Но тем не менее я спрашиваю:
— Что у нее?
— Она странно себя вела, — замялась Вера, выкручивая себе пальцы. — Иногда все было нормально, а иногда она говорила что-то странное, непонятное мне. Я… я понимала, что мама не в себе, но боялась заставлять ее обращаться за помощью. Очень боялась!
И я даже знаю, чего ты боялась, Вера. Что мать отправят в психушку, а тебя обратно в приют — туда, куда тебя забрали от родной матери-наркоманки.
Что ж, это я даже могу понять — здоровый эгоизм. Лучше жить с психически-ненормальной, чем снова не иметь своей комнаты, и жить подачками от миссионеров.
— … я виновата. Врачи сказали, что люди, сознание которых замутнено, не всегда понимают, что у них проблемы. Что нужно обратиться за помощью. Я не уследила за ней.
— Перестань, — поморщился от этих глупых оправданий, но они искренние — девчонка вполне честно винит себя. Мать она любит, а та полюбила Веру с первого взгляда — пока она была подругой сестры, а не детдомовской девчонкой.
Одинаковые они, как и говорил отец.
Хочется послать ее к дьяволу, и больше никогда не видеть. Ненавижу слабость: встряхнуть бы, заорать, чтобы взяла себя в руки! Сидит тут, жалеет и себя, и мать, и ждет, чтобы я начал ее переубеждать. Что не виновата ни в чем.
Нет уж.
— Идем? — Вера достала идиотский голубой кошелек с изображенной на нем белой кошкой — детский сад какой-то.
— Я сказал, что заплачу. Перестань.
— Нет, я…
— Я плачу, Вера. Не спорь, меня это раздражает.
Меня все в ней раздражает: дерзкие фразы, бегающий взгляд, смущение и проскальзывающая и в глазах, и в словах злость. И обида ее глупая непонятна, и тоже бесит. Строит из себя святошу, а я ведь знаю ее дольше, чем она думает — еще пока с наркоманкой-мамашей жила, и с моей сестрой дружила.
Даже странно: что нашла Ника общего с нищей девочкой, которая еще и на два года младше. Видимо, сестра повелась на притворство — на эти опущенные в пол глаза. И на полное отсутствие совести.
— Ты надолго к нам?
— Насовсем. Соскучился по родным трущобам, к корням потянуло.
— Что-то не верится, — Вера изогнула тонкую бровь, и села рядом со мной, на соседнее сиденье. — А если серьезно?
— Не знаю. Пока буду работать из арендованного офиса, налаживать бизнес. Здание под филиал нужно отстраивать, те, что продаются не подходят — их дешевле снести, все еще из совка, и без ремонта. Думаю, я здесь на год, не меньше.
Вера замолчала. Снова пальцы начала выкручивать, как с детства делает, когда волнуется. И по лицу не понять, разочаровал ли я ее своим ответом.
Наверное, разочаровал. Ей было бы проще, дай я денег, и исчезни из ее жизни. Да и мне самому так было бы проще, я бы так и сделал, признайся она в том, что совершила.
Пожалуй, сейчас я понял, почему не рассказывал никому про Веру и Нику: кто бы поверил, что шестилетняя Вера могла заманить мою восьмилетнюю сестру в ловушку, в то старое, заброшенное здание конюшни, в которой ее нашли мертвой?
Даже отец бы покрутил пальцем у виска.
А я видел: и зависть в глазах Веры, когда она смотрела на мою сестру. На ее недорогую, но целую одежду по размеру, на игрушки. А еще я видел, как она в тот день пришла за Никой, тенью скользнув во двор, и обе они ушли по яблоневой тропинке туда, к этой чертовой конюшне, в которую я не пошел за ними, не стал следить дальше.
А через день Нику нашли мертвой. Вера же клялась, что не видела сестру. Всем клялась, обливаясь слезами: полиции, детскому психологу и моему отцу. Что не видела Нику в тот день, и не знает, что случилось.
Что не виновата.
А затем ее забрали в приют, из которого ее и привезла моя мать, и велела называть не Верой, а Никой, и объявила, что теперь она моя сестра. Жестокая ирония.
— … зовут Герман Викторович, ты…
— Что?
— Я говорю, что врача зовут Герман Викторович, — повторила Вера, когда мы подъехали к зданию больницы — унылому и безобразному, как все в этом городе. — Ты ведь хотел поговорить с ним. Провожу