Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На том и распрощались, недовольные друг другом.
Но и выпущенный домой, Чертков не унимался. В письме Менжинскому он потребовал вернуть ему отобранное при обыске, скрупулезно все перечислив. Чертков возмущается, что ему обещали сообщить по телефону, когда он может забрать свои бумаги, но до сих пор этого не сделали, а посему просит возвратить все «без дальнейшей задержки».
Должно быть, на Лубянке удивлялись: вот ведь, благодарить должен старик, что не посадили, а он еще и недоволен!
И 22 декабря, вместо возвращения бумаг, снова допросили. Следствие было поручено оперуполномоченному Реброву.
— Я живу открыто. Всем известно, что я делаю, — заявил Чертков.
И на этот раз он проявил принципиальность, записав в протоколе: «Не признавая по своим религиозным убеждениям никакой насильственной государственной власти, не смотрю на этот так называемый «протокол» как на официальную бумагу, которую я был бы обязан подписать. Если же подписываю ее, то только как простое заявление, которое может устранить ненужные недоразумения».
На этом Черткова и отпустили, в надежде, что обыск и вызовы на Лубянку напугают его и умерят прыть.
А днем раньше тот же Ребров допрашивал другого толстовца — Валентина Федоровича Булгакова. В двадцать три года, будучи студентом, Булгаков оставил Московский университет и приехал в Ясную Поляну, чтобы послужить своему Учителю. И стал серьезным, энергичным и старательным помощником в самый трудный, последний год жизни Толстого: отвечал на письма, вел переговоры с редакциями и издательствами, подбирал необходимые материалы и литературу. И после смерти писателя посвятил себя служению ему: написал книги «Христианская этика» — подробное изложение мировоззрения Толстого — и «Л. Н. Толстой в последний год его жизни». Верность своим взглядам и привела теперь Булгакова в следственный кабинет.
«Возраст — 36 лет. Сын чиновника. Род занятий — зав. Толстовским музеем и домом… Политические убеждения — не имею… Мое отношение к всякой власти безразличное по убеждениям религиозного анархизма в духе Толстого… В 1914 — 1915 гг. был под судом Московского военного окружного суда за воззвание против империалистической войны…»
Протоколы допросов короткие и формальные, потому что к тому времени участь обоих подследственных уже решена. И оформлена соответствующим заключением следователя:
«…Дело возникло из агентурного материала на… толстовцев… из которого видно, что названные секты проповедуют анархо–непротивленческие идеи, разлагающе действуют на Красную Армию и темные массы вообще, причем… идут под лозунг «не брать в руки оружия»… под лозунг «непризнания власти вообще», избавиться от повинностей, налагаемых Советской властью.
Допрошенные обвиняемые Чертков, Булгаков… показали, что они никакой власти вообще не признают. На основании вышеизложенного нахожу, что… дальнейшее оставление их в пределах РСФСР вредно отразится на состоянии Красной Армии и экономическом положении Республики, а посему полагал бы: граждан… Булгакова и Черткова выслать в административном порядке из пределов РСФСР в Германию…»
«Согласен», — подписался начальник 6‑го отделения Секретного отдела Тучков.
Тупость этого канцелярского шедевра взбесила Дзержинского. Красными чернилами подчеркнул он трижды повторенное «вообще»:
«т. Тучкову. Я же просил Вас продумать хорошенько это заключение. Ведь мы встретим большой отпор, а у нас, кроме «вообще», — ничего нет».
Тем не менее другого обвинительного заключения так и не появилось. И ребровско–тучковского документа хватило чекистам, чтобы 27 декабря вынести решение: выслать Черткова и Булгакова за границу на три года…
В самом начале 1923 года их вызвали якобы для дачи показаний, на самом же деле, чтобы объявить о «новогоднем подарке».
Узнав о том, что его высылают, Булгаков обратился в ГПУ с заявлением, где просил хотя бы месяц на то, чтобы передать дела по двум музеям, которыми заведовал, собрать необходимую для переезда за границу сумму денег («Я еду туда в полную неизвестность с женой и ребенком одного года и восьми месяцев»). Он просил разрешения взять свои научные и литературные работы, а также обеспечить ему бесплатный проезд по железной дороге, хотя бы до границы.
Заявление рассматривал Менжинский. И распорядился: предоставить отсрочку на месяц; «в отношении книг, материалов и рукописей выпустим то, что возможно будет выпустить»; «ехать ему придется за свой счет».
Чертков же в ГПУ вообще не пришел, а отправил следователю колючее послание:
«Получив повестку Секретного отдела ГПУ, предлагающую мне явиться к Вам для дачи показаний по делу № 16655, я на этот раз нахожусь вынужденным сообщить Вам, что, отрицая по моим религиозным убеждениям всякое насилие, я не могу являться ни в какие государственные учреждения для дачи каких–либо «показаний». Если, получив недавно подобную же повестку, я пришел к Вам 22 декабря, то никак не для дачи показаний, от которых, как Вам известно, я, по существу, и воздержался, а единственно потому, что, заявив перед тем просьбу о возвращении мне взятых у меня при обыске бумаг, я надеялся, что приглашаюсь, собственно, для получения обратно этих бумаг. Убедившись же в настоящее время в том, что от меня действительно ожидается дача показаний, я должен по указанной причине определенно отказаться от исполнения Вашего желания, ибо, добровольно являясь в Ваше учреждение для такой цели, я сам себя поставил бы в фальшивое и стеснительное для себя положение. Но могу, так же как и раньше при подобных же обстоятельствах, прибавить, что если я в состоянии личным объяснением предупредить возникновение каких–либо нежелательных недоразумений или усложнений, то готов для этой цели принять Вас для частной беседы у меня на дому».
Чертков остается верен себе: подчеркнутое достоинство, старомодная педантичность, презрительная отповедь!
В это же время в ГПУ приходит письмо из Наркомата иностранных дел. Первый заместитель наркома Литвинов предупреждает чекистов:
«Арест Черткова, несомненно, вызовет сильную агитацию за границей, в особенности в Англии. Мы уже начинаем получать запросы от наших полпредов в связи с этим арестом. Прошу Вас сообщить причину ареста для контрагитации за границей».
На Лубянке обеспокоились: у Черткова были обширные и влиятельные связи за рубежом, особенно в Западной Европе, где он долго жил. Адресат Литвинова — заместитель председателя ГПУ Уншлихт — удивлен. «Разве Чертков арестован?» — пишет он на письме. Вопрос обращен к начальнику Секретного отдела Самсонову. Тот пишет в свою очередь: «Товарищ Тучков, на Комиссии поставить для пересмотра… высылки».
Тучков отреагировал и доложил о деле Черткова на заседании Особой комиссии при ЦК РКП(б) по церковным делам. Постановили: заменить высылку за границу высылкой в Крым, под надзор ГПУ.
Узнав обо всем этом, Чертков 6 февраля посылает новое пространное послание, на сей раз — секретарю Президиума ВЦИК Енукидзе:
«Уважаемый Авель Сафронович!
Вчера товарищу Булгакову было сообщено в ГПУ, куда его вызвали, что его решено выслать за границу, а меня вместо заграничного изгнания выслать в Крым. Ввиду того что высылка из Москвы куда–либо в другое место в России для меня еще гораздо хуже высылки за границу, позволяю себе обратиться к Вам с просьбой о Вашем содействии для предупреждения утверждения подобной меры по отношению ко мне. В настоящее время деятельность моя поглощена порученным мне Толстым приготовлением к печати его не изданных еще писаний. Весьма сложная и разносторонняя работа эта требует участия целого кружка сотрудников по разнообразным специальностям, начиная от переписчиков и кончая литературно опытными исследователями по рукописной части. Своевременно находить таких сотрудников и пользоваться ими по мере надобности я имею возможность только здесь, в Москве. А потому высылка моя в провинцию в России была бы равносильна отнятию у меня всякой возможности довести до конца то издательское дело общечеловеческого значения, которое было мне поручено Толстым и которому я посвятил остаток своих дней. Остаток, во всяком случае, вероятно, небольшой, так как мне уже под семьдесят лет. Вместе с тем мои материальные средства находятся в прямой зависимости от этой моей литературной работы. Так что если бы я был выслан куда–либо из Москвы в России, то этим самым был бы лишен всяких средств к жизни. Наконец, и хронически болезненное состояние моей жены таково, что оно требует домашней обстановки и гигиенических удобств, которые для нас доступны только в Москве и лишь до некоторой степени за границей и никак не осуществимы в настоящее время в русской провинции. Таковы обстоятельства, вследствие которых применение ко мне меры, подобно той, о которой сообщает ГПУ, было бы положительно губительно как для моей литературной деятельности, так и для моей семейной жизни. И вот почему я прошу о предоставлении мне оставаться в Москве, или же если это решительно невозможно, то в крайнем случае о том, чтобы выслан я был за границу, где все же возможна для меня, хотя и частично, издательская деятельность, но никоим образом не в России вне Москвы. Извиняюсь в том, что занимаю Ваше внимание своими личными делами, утешаюсь тем, что вопрос этот касается не лично меня одного, но неразрывно связан с делами издания писаний Толстого, имеющих всеобщее значение».