Северный Мэйн
За Бангором длятся перегоны,как радиоволны, за границу.А оттуда пахнет хвойным лесоми эспрессо, и «Наполеоном».
Пробегают к гибели олени.Голубика виснет, словно Кольский.Все плывёт на фоне бледно-синем —ткань мазков глубоких, но не резких.
Брошенные лесоразработки,домик Легиона в паутине.Шоферюги пьют, как в Мончегорске,у костров – и поджигают шины.
Tлен. В ничьих садах дичают души,глубина амбаров пахнет гнилью.Сыпятся бобровые плотины,и грохочет лесовоз всё реже.
«Дизель», «Субмарины» и «Оружье»,[2]перекрёсток, лавка и шлагбаум.Дальше от дороги гул всё глуше,тише будет в доме деревянном.
Выйдешь: осень с выдохом морозным.Чудится, что Фростхрустит в лесу, бормочет.
Даллас
Это было в городе одного убийства.Там дороги дышат густым мазутом.Парусина неба над чахлым лесом.Духота, как слизь, даже ранним утром.
Безымянных прерий безмерна зона,и прогоркла почва, но нефтеносна.Из низин выдувает память, новиснут дыма обрывки на ржавых соснах.
Далеко до Багдада, и звёзд не видно.Но ночами ясно, что после жизнитак и будет. Угрюмо молчит Отчизна,и койоты рыщут по балкам гиблым.
Только вдаль пролетят светляки на джипах,опалённые едким мескитным ветром.И зовёшь сам себя один до хрипа,но беззвучным криком на пару метров.
Здесь оружье в чехлах готово к боюнезабвенным правом свободных гражданна защиту дома и утоленье жаждыи на небо, что нехотя служит кровом.
Там я думал о дальнем, детском правена потерю дома, на запах дыма,на дыханье ночью той, что слева,вдруг сказавшей моё, засыпая, имя.
Футбольное
Валентину Бубукину,
бывшему капитану московского «Локомотива»
Осиротели поля в тишине удушающей лета.Кончились игры, и гулко оглохли трибуны.Всё исчезает: хот-доги, доходы, и славак Богу летит на боинга блещущих крыльях.
Камеры гаснут, пустеют поля из асфальта.Кубок футбола наполнила страшная крепость.В ней Марадона растаял в клубах эфедрина.Как далеко его бросила ты, Аргентина!
Помню, когда-то я, маленький (горло в ангине),жадно следил в Подмосковье за летом в Стокгольме.Ни о стокгольмской постели, ни о «Красной пустыне»я и не знал, да и не было их и в помине.
Юный Пеле комком сухожилий и кровишведам грозил, никогда не прощая ошибки.Но и тогда по трофейному радио слепомы распознали рисунок его кольцеваний.
Франц Бекенбауэр, Круиф и Чарльтон точнейший,мудрый Копа, Поркуян и тигр с Куры, Метревели.Ткань бытия истончается на заветном диване.Кончилось время игры, и экран в электронной метели.
Что же мы здесь разорались на дальней окраине мира,в странной стране феминисток, стряпчих, бейсбола, —им не понять угловой и стремительный дриблинг.Имя твоё для них звучит полосканьем, Бубукин!
Братья-болгары, вашу я стойкость восславлю.Не устоял перед вами железный германец.Сербы-коммандос стреляли по небу, покуда британеци галл смирно следили за ходом ристалищ.
В этой стране мы – как орден, масонское братство.Что им молитва Ромарио после смертельного танца.А уж до конной милиции у стадиона «Динамо»им – как до лампочки в склепе родного подъезда.
Помнишь, врывались с мячом мы со снежного полявыпить воды из-под крана, пьянея от тестостерона.Мы, повторяю, посланцы незримой державы.
Кончилось время игры, и под рёв стадионаБаджио гордый упал в траву Пасадены!
Чемпионат мира по футболу 1994 года
Письмо от Нэнси
Моя жизнь протекает как обычно:заботы, поддержание очага, борьба со стихией.Жуки поели настурции,которые я бережно растила из семян.Пришло время сбора нападавших яблок.Они лежат вперемешкус замёрзшими мышиными тушками,добычей нашего кота.Сколько ни сгребай листву,земля становится жёлто-бурой к утру,будто никто тут никогда и не жил.
Последнее время ветры вносят полный хаос,газон усыпан сломанными ветвями и похожна перекопанное кладбище деревьев.Холодная ранняя осень нагрянула,и теперь кажется, что мы проведём остаток жизнина дне истлевающего лиственного моря.
Однако отъезд и побег от домашних заботникакого покоя не сулят:одевать детей, наскоро естьв придорожных кафетериях, переругиватьсяс мужем в машине по поводу семейного бюджета,сдерживать мочевой пузырь до последнего,съезжать с шоссе в незнакомые городки,спрашивать дорогу у местных жителей,заглядывать в их глаза, жалеть их
за то, что у них такая жизнь,как и они, наверное, жалеют нас за нашу,лежать в ничьей постели в мотеленочью с открытыми глазами,сквозь наглухо закрытые окнаосязать запах стерильных поверхностей,мёртво-синего квадрата воды во дворе,слушать дыхание большой реки,несущей свои водысреди незримых тёмных холмовдо самого конца,туда, где начинается бесконечность,где океан сливается с небом,тлеет восход и где не надовставать утром и будить близких.
Ночь
Часа в четыре,когда уснули мысли о налогах,о подвигах, о доблестях, о сексе,возникнут в предрассветных городахи в отдалённых весяхи поплывут невидимые волны.
Они пройдут по сумрачным хайвеям и разобьются,как школьниками битые бутылки,только бесшумно.Бомжи зашевелятсяи захрипят на рваных одеялах.Патруль очнётся в дремлющей машине,коснётся рации и кобуры.
В «колониальном» доме, третьем с краю,постройки девятнадцатого годаона во сне вздохнёт и улыбнётся,протянет руку: три часа,
а через три часа, когдаPink Floyd взорвёт эфирна середине длинного аккорда —она проснётся и подарит деньещё двум-трём привычным подопечным,озябшим за ночь.
* * *
Отчаяниеотходит слоями,кожурой печёного яблока.Вот тебе и семейная жизнь,оладьи, яблочный пирог,остывающий на скамье. Осеньшелестит жестью. Пространство,разрезанное хайвеем,заваливается в Нью-Хемпшир.
Дартмут – холодный кристалл —застыл посредине.Дитя неизвестноесмотрит в свою жизньиз ниоткуда. А пока
подайте алкашуна вечернее веселие.Верней, на заклание —подателю сего, того-сего,на трансатлантическом расстоянии.До первой метели,когда отчаяниезавалит его всего.
* * *
Я её знаю давно,ещё до первого выбора,до шапочного разбора.
Родное, родина, родинка.Вот мой дом,вот моя родина:стрелка, развилка.Чай остывает.Моросит.Спаси, Господи,раба твоегоото всего.
Ей-богу, это не я —это судьба,переодетая контролёромв вагоне. Следующая станция —Скоротово.
Риголетто
Как там, опера? Нет, оперетта:ядовитый горбун в мешковине.Опереточный Риголеттоперед залом скучающим стынет.
Ему скучно влачиться без дочки,старику, к колокольне высокойи звонить о своей недотроге —о гордыне своей одинокой.
Дочка чудная хочет на воздух,задыхаясь от пыльного света.Будь что будет, а что будет после:окончания нету в либретто.
Он, горбун, жаждет герцога кровив полутьме, в подземелии тусклом.От реальной, сверкающей болина полу театральные блёстки.
Нету крови, лишь перхоть да копоть,бледный стон стариковской гордыни.Затерялись в подвале глубокомпесни герцога, и рядом с ними:
хлам родительский, копии писем —педантичная страсть каллиграфа.Под чернильной поверхностью спеси —водянистые призраки страха.
* * *