там в деньги; оттуда она направилась на восток, потом снова, повернула на запад. Жила она без цели, враждуя с целым миром, даже с богом — столь жалкой и слабой стала её душа; а вскоре таким же сделалось и её тело’; она едва волочила ноги. Чибис взметнулся со своей кочки, когда Мария, падая на землю, чуть не задавила его.
— Чюв! Чюв! Ах ты, воровка! — пискнул чибис — чибисы всегда так пищат.
Мария никогда не присваивала добра ближнего своего, но еще маленькой девочкой заставляла разорять гнезда, доставать с болотных кочек и деревьев птичьи яйца и птенцов; об этом она теперь вспомнила.
С того места, где лежала Мария, видны были прибрежные дюны; там жили рыбаки, но она так ослабла, что добраться туда уже не могла. Большие белые береговые чайки кружились над ней и кричали так же, как дома над садом кричали, бывало, грачи, вороны и галки. Птицы подлетали к ней совсем близко, ей почудилось, что они из белых стали черными, как смола, в глазах у неё потемнело, будто наступила ночь.
Очнувшись, она почувствовала, что кто-то поднял её и несет; она лежала на руках у рослого и сильного малого. Она взглянула на его обросшее бородой лицо, над глазом у него был шрам, который пополам рассек его бровь. Отнес он её, такую несчастную, на шхуну, а там шкипер наградил его за доброе дело грубой бранью.
На другой день шхуна подняла паруса и ушла в море. Мария Груббе на берег не высадилась; стало быть, и она отправилась в плавание. Но ведь потом она вернулась? Вернуться-то вернулась, да вот только когда и куда?
И об этом мог бы поведать пономарь, и всю эту необычайную историю он придумал не сам, а вычитал её из достоверного источника, из одной старой книги, которую мы с вами можем взять да прочесть.
Датский сочинитель Людвиг Хольберг[7], написавший столько замечательных книг и забавных комедий, в которых словно живые предстают перед нами его век и люди того времени, рассказал в своих письмах о Марии Груббе и о том, где и на каких дорогах свела его с нею судьба. Историю эту стоит послушать, а слушая её, мы не забудем и про птичницу Грету, что сидит в своем нарядном птичнике по-прежнему веселая и всем довольная.
Шхуна подняла паруса и ушла в море, а на ней уплыла Мария Груббе: на этом мы остановились.
Минули годы и еще годы.
Настал 1711 год, в Копенгагене свирепствовала чума. Королева Дании уехала на родину в Германию, король тоже покинул свою столицу, да и все, кто мог, бежали из города. Старались выбраться из Копенгагена и студенты, даже те, кто жил на казенном коште. Наконец и последний студент, дольше всех задержавшийся в так называемой «Борховской» коллегии [8], что рядом с Регенсен [9], тоже собрался уехать из города. Захватив ранец, набитый больше книжками да записями, чем платьем, он в два часа ночи вышел на улицу. Сырой, промозглый туман окутал город; на улице не было ни души, а кругом на всех дворах и воротах были понаставлены кресты; в этих домах либо буйствовала чума, либо все уже перемерли. Пустынной была и более широкая, извилистая Чёдманнергаде [10] — так тогда называлась улица, ведущая от Круглой башни [11] к королевскому дворцу [12]. Мимо прогромыхали большие похоронные дроги, груженные трупами; возчик щелкал кнутом, лошади неслись во весь опор. Молодой студент поднес к носу латунную коробочку, в которой лежала пропитанная спиртом губка, и глубоко вдохнул острый запах.
Из погребка в одном из переулков неслись громкое пение и дикий хохот горожан, бражничавших там ночь напролет; они старались забыть, что чума притаилась за дверью и не успеешь оглянуться, как она и тебя швырнет на дроги вместе с другими мертвецами. Студент направился к причалам возле Дворцового моста, где пришвартовалось несколько маленьких суденышек; одно из них как раз выбирало якорь, торопясь отчалить от зачумленного города.
— Коли, бог даст, будем живы да дождемся попутного ветра, пойдем в Грёнсунн [13] к Фальстеру, — сказал шкипер и спросил студента, желавшего отправиться с ними, как его зовут.
— Людвиг Хольберг, — назвался студент.
Это имя прозвучало тогда, как и всякое другое, ничем не примечательное, теперь-то оно — одно из самых славных имен в Дании; а в ту пору Хольберг был молодым, никому не известным студентом.
Шхуна миновала дворец. Еще не забрезжил рассвет, как она вышла в открытое море. Налетел легкий ветерок, паруса надулись, молодой студент сел лицом навстречу свежему ветру и заснул; пожалуй, он поступил не очень-то благоразумно.
А уже на третье утро шхуна бросила якорь у Фальстера.
— Не знаете ли вы, кто за небольшую плату пустит постояльца? — спросил корабельщика Хольберг.
— Пожалуй, вам лучше всего пойти к паромщице на перевозе Буррехюс, — ответил шкипер. — Коли захотите быть пообходительней, зовите её матушкой Сёрен Сёренсен Мёллер. Но смотрите, не будьте больно учтивы, а то ей и осерчать недолго. Муж-то её взят под стражу за какое-то злодейство, паром она водит сама, и ручищи у неё здоровенные.
Студент подхватил свой ранец и отправился к сторожке паромщицы. Дверь была не заперта, ручка легко поддалась, и он вошел в комнату с каменным полом, в убранстве которой самым примечательным была постель — широкая деревенская лавка, накрытая огромным, сшитым из шкур одеялом.
Белая наседка с выводком цыплят, привязанная к лавке, опрокинула плошку с водой, и вода разлилась по полу. Ни в этой, ни в соседней комнате не было ни души, если не считать младенца в люльке. Но вот показался паром, в нем сидел человек, закутанный с ног до головы в широкий плащ с капюшоном, под которым мудрено было разобрать, мужчина это или женщина. Паром пристал к берегу.
Вскоре в комнату вошла женщина, еще видная собой, осанистая; из-под черных бровей гордо смотрели черные плаза. Это и была матушка Сёрен — паромщица; грачи, вороны и галки выкрикнули бы, впрочем, другое, более знакомое нам имя.
Глядела она угрюмо и была не очень-то щедра на слова, но все же сговорилась со студентом, что берет его в дом нахлебником до тех пор, покуда в Копенгагене не кончится мор.
Из ближнего городка в сторожку паромщицы частенько заглядывали то один, то другой честный горожанин. Заглядывали и Франц Ножовщик с Сивертом Таможенником [14]; они выпивали в сторожке по кружке пива и толковали