произволу страха, боли, безысходности, исступления… Что ни возьми из нескончаемой шкалы чувств, ощущений, импульсов, безнадежности… что ни возьми — всегда попадешь в точку, и в каждом случае окажется нечто свое, такое, что даже представить себе невозможно, что изумило бы позднейшего свидетеля и прежде всего самих женщин за колючей проволокой, будь у них время, силы и возможность думать о себе. Все это, как и многое другое, дало толчок Эминому непонятному срыву.
Эма. Иренка, как они могли такое мне подстроить («такое» была желтоватая открытка со словами: «Ладик чувствует себя хорошо»)?!
Ирена. Его назвали по отцу, ты этим не шути. Будь рада, что у тебя есть ребенок.
Эма. Они же знали, что Ладя погиб!
Ирена. Вот потому-то…
Надзирательница. Заткните глотки, свиньи!
В глазах Ирены мелькает что-то сродни высокомерной ухмылке. Склонила голову, коснулась Эминой руки.
Эма (словно ее ударили хлыстом). Когда-нибудь я ее придушу.
Теперь Эма входит в столовую родительского дома. Плывут по радио чувствительные звуки колядок. Эма опять красива — только иначе, чем тогда, когда ее узнал Ладислав. Каштановые волосы зачесаны наверх, удлиняют лицо, придают его выражению что-то готически отрешенное. Зеленые глаза скользят с предмета на предмет, словно она тут гость, который пришел в первый раз или впервые после долгого перерыва и теперь с удивленным вниманием разглядывает всякие безделушки, такие умилительно нарядные, ухоженные, открыто предназначенные для того, чтоб тешить глаз. Разглядывает прелестные вещицы и уж не знает, то ли видела это во сне, то ли о них ей рассказали, или все это — давние воспоминания, которые никак нельзя освободить от наносного слоя воспоминаний совсем иного рода.
Она ведет за руку трехлетнего сына. Он до того похож на мать, что это даже смешит или трогает — в зависимости от характера смотрящего. Но Эма ополчается на каждого, кто замечает их сходство. Упорно выдает желаемое за действительность: мальчонка — вылитый отец. Одна только осиротелая мать Ладислава являет с ней в этом вопросе полное единодушие, хотя во всем другом держится с выжидательной настороженностью и Эмы слегка побаивается. Понятно, это не предвзятое отношение старухи, тушующейся перед молодой, — суть здесь в известной недоверчивости и чуждой среде плюс любопытство, в котором пани Тихая никогда бы себе не призналась, стыдясь его своим чистым, только уже немного утомленным сердцем. Любопытство, касающееся любви Ладислава и Эмы: «Почему именно эта девушка? Именно ее сын и эта девушка?» Но такие вещи — вне пределов постижения даже самой умной и объективно мыслящей матери.
Пани Тихая пришла после обеда, почитать Ладику сказку, когда он проснется. Она тут безусловно свой человек. На этот счет у Флидеров нет разногласий. Молчат только о том, что самая эта безусловность раздражает их, как звук, который получается, когда проводят ногтем по стеклу. А каждый приход пани Тихой — как напоминание о смерти и крушении надежд. Хотя здесь и относятся к ней только с уважением и симпатией, много естественнее и свободней чувствуют себя, когда такое отношение можно выразить письменно.
Пани Тихая — другой человек, и в простоте разбитого материнского сердца искренне радуется кануну Нового года, когда опять увидит дорогого Ладика и обогреется у огонька его веселья. Всем прочим от души желает долгой жизни, мира и счастья. Она держит мальчика за руку, и видно, как ей трудно сдерживаться, чтобы не заплакать.
Ирена Смутная, на сей раз в светлом платье из шерстяного гипюра, теперь здесь уже не как подруга Эмы, а жена Иржи Флидера, который не знает, куда девать свою энергию, весь этот вечер рассматривает как фарс, но ради ребенка и стариков присутствовать на нем с чинным видом считает своим долгом. Иренка принимает участие в торжестве с той же покорной сознательностью, и, лишь когда немного ослабляет самоконтроль, в лице ее мелькает тень беспокойства. В эти минуты она походит на разочарованную дебютантку при дворе английской королевы, и Иржи взывает к ее благоразумию тихим: «Иренка!..»
Стариков Флидеров брак Иржи с Иреной откровенно ошарашил: когда сын без обиняков сообщил им об этом, смотрели на него, не понимая — но так ведь не делают!.. До поздней ночи обсуждали невероятное событие. Против Ирены они ничего не имели — кроме того, что на ней женился Иржи. В этом вопросе между ними была трогательная солидарность — как ни в чем остальном, касающемся этого непостижимого союза. Особенно расходились во мнениях относительно будущего Иржи с такой женой, хотя и понимали, что делать прогнозы на этот счет смешно и бессмысленно. Но какие родители признаются, что поступают смешно? Отец был твердо убежден, что Иржи ждут тяжелые испытания.
— Старые времена навсегда ушли — а будущность художника без капитала… — безнадежно махал он рукой.
Мать с ним не соглашалась. Отец высказывал неоспоримые соображения о том, что старикам теперь надеяться не на что — будущее не для них, а настоящее им чуждо. Мать неизменно верила, что сын с его великолепным талантом пробьется, невзирая на балласт, которым в их глазах была Ирена — такой заморыш и родить-то не сумеет…
— Нет, милая, с художествами Иржи кончено.
— Бог мой, да почему? — недоумевая, укоризненно смотрела пани Флидерова на мужа, тридцать лет любимого и уважаемого (что знает адвокат? И с капиталом в общем тоже путает — денег достаточно).
— Для Иржи теперь не вся жизнь в этом, — хмурился отец.
— Вся жизнь? Но почему в этом должна быть вся жизнь?! — возмущалась мать.
— Потому что иначе все бессмысленно — и политика, и картины, которые пишет… Возможно, он со временем и будет работать по-другому. Только все это глубже, много глубже. Уже не поправимо. Он не смог пережить войну.
— Что за чудовищные вещи ты говоришь!
— Как художник не смог. И эта его Ирена…
— При чем тут Ирена? Она что, художник?
— Это не та жена, которая нужна ему. Ей тоже счастья он не принесет.
— Не принесет — ни он ей, ни она ему, — вздыхала мать.
За овальным столом, сервированным с отменной щедростью, сидели все, приятно было на них поглядеть: на пани Тихую, сиявшую от счастья подле внука, на трех молодых женщин, даже на отца, следившего за тем, чтобы казаться беззаботным и веселым, что стоило ему немалого труда.
Может, все еще образуется, думала пани Флидерова, внося в столовую супницу. Гиацинты, выращенные в высоких вазах цветного стекла, струили аромат, но никто их не замечал. Сколько трудов, сколько хлопот и денег стоил этот первый послевоенный сочельник — а никто ничему не удивляется, принимают