теперь поможет только время…
И все же думать так казалось пану Флидеру несообразно жестоким, хоть он и знал (память у него была хорошая): переживания молодых принадлежат и к той категории люкс, которую можно определить словами «навеки» и «никогда». А жизнь плебейски предпочитает менее декларативные категории, словно возвышенное благородство чувств стремится выставить на общее осмеяние. Но эту истину каждый открывает только сам. Отец не знал, чем он мог быть полезен дочери. Ладислав мертв — факт уже подлинно из той предпочитаемой молодыми категории: «навеки». Ну, с этим ей придется примириться — у нее как-никак ребенок, и такой прелестный! Существование Ладика было им с женой порукой, что все еще войдет в свою колею и новые заботы помогут старым ранам затянуться. Об этом лучше с ней не говорить — не то подумает, что мы не принимаем всерьез ее переживаний, а это ведь совсем не так.
Эме стало ясно, что отец желает молчать и сидеть в одиночестве. Уходя, бросила ему:
— Как странно нас Гитлер убил…
Добрая Эмина тетечка Клара, жена хлебосольного дяди Йозефа («своих не нажили, вы — дети наши»), тоже сидела на кухне. Вся в черном, она в отличие от Эминой матери самым вульгарным образом потела. Вид у нее был человека сломленного и изверившегося. Это неподобающее выражение сломленности стала она придавать себе примерно с того времени, как неожиданно окончил свое земное странствие ее супруг.
О нем долгие годы все родные с невысказанным пренебрежением думали: этот переживет все. Были бы только его буфет и погреб надлежаще оснащены. Ах, как они ошиблись!.. Жизнь дядю Йозефа подло околпачила. Не помогли ни запасы вина, ни изысканный стол. Смерть и та обвела его вокруг пальца. На гранитной плите нет и не будет тщательно продуманных слов золоченой надписи, которую свято обещала ему тетя Клара. Всему виной это страшное время, научившее его преданную жену — мог ли он ожидать подобного? — следовать поговорке: «Живой думает о живом». Сентенция сия — скорей всего, библейского происхождения, — хоть и встречалась часто в умных книгах, супругу тети Клары представлялась спорной. Как вознегодовал бы дядя Йозеф, знай он, что заботливая жена не заказала даже скромной золоченой надписи, подтверждавшей его сопричастность фамильному содружеству могил, сухих и удобных. И более того, в течение двух лет не нашлось человека, который положил бы на гранитную плиту дяди Йозефа цветы и в тихом ублаготворении оттого, что сам он жив, задумался над смыслом строк, коими основатель фамильного склепа Ксавер Йозеф Мария Ян Флидер вселял в сердца прохожего такую надежду:
Кто спит пробудится
Кто бдит опочиет
И встретит брата брат
Где вечный мир и сад
У светлых райских врат
Жаль только, что, умерев, дядя Йозеф не мог уже разделять со своими родными их тяготы. Советы его они бы охотно выслушали и непременно им последовали. На сложности жизни дядя Йозеф смотрел просто. Так просто, что сложности эти вдруг сами собой исчезали, и каждый только изумлялся, что считал их сложностями, даже подчас неразрешимыми, когда на самом деле все так просто. Но дядя Йозеф уже не мог помочь родным. Жена оплакивала его обстоятельно, хотя на удивление недолго — что, в общем-то, никто не ставил ей в вину.
Родственный сбор на кухне встревожил тетю Клару. Она улавливала в нем опасность перемен. А перемен она боялась. Каждая что-то отнимала в ее жизни. Тетя могла бы привести несчетное число примеров такого грабежа. Теперь, покрытая испариной, сидела она на трехногой табуретке, в волнении прижимая к лицу платочек — быть может, с последней каплей лавандовой туалетной воды фирмы «Ярдли», — и ждала. При этом не отводила глаз от Эмы, нервно похаживавшей по кухне.
Все долгие тридцать шесть месяцев Эминого отсутствия домашние буквально трепетали, представляя себе, как воспримет она известие о смерти Ладислава. В том, что для Эмы это будет новостью, никто не сомневался. Кто мог представить себе, что непостижимым образом весть эта просочится в каменную твердыню, затерявшуюся среди равенсбрюкских вересковых пустошей, откуда в месяц раз — если очень повезет — приходил к ним листок с нелепым, заранее напечатанным текстом. Бросались смотреть дату и думали: «В тот день она еще была жива!» А через пять месяцев удручающего молчания — конец войны, падение Берлина, Пражское восстание, Красная Армия — поздним летним вечером она пришла домой. Пришла с Иренкой. Пани Флидерова не узнала дочери. Трехлетний Ладислав обмер, когда она хотела его поцеловать. У Эмы этот взрыв сопротивления и страха вызвал слезы. Напрасно объясняли ей, что это так естественно. Эма плакала. Понимала, что Ладик испугался, нисколько это ее не удивило и не огорчило, но она плакала, просто потому, что была дома и могла позволить себе такую роскошь — плакать.
Эма подошла к окну. Оно смотрела на крутую улицу, впадающую в Погоржельцы, на улицу, казавшуюся фантастической, которая была магнитом для туристов. Для Эмы, которая здесь родилась, улица была самой обычной. Пестрый шелк занавесей задрожал, впустив в тишину кухни сноп света. Эма смотрела на игривый фасад дома «У солнца и луны». Старалась быть доброжелательной, снисходительной, скрыть кипевшее внутри негодование, раздражение, мешавшееся с горьким чувством несправедливости — такого разве она ждала все эти годы?..
Нет, не права мать с тетей Кларой, советуя ей, чтобы… В известной мере она готова с ними согласиться, но известная мера недостаточно весома, все определяет трезвый разум. Тут она нашла бы общий язык с отцом, если бы он только захотел поговорить на эту тему. Требуют от меня чувства и какого-то ими понимаемого долга, думала она. Но откуда взяться проникновенному чувству к той доброй — действительно доброй — и без сомнения страдающей женщине, когда я не властна ни изменить, ни ослабить тот факт, что она — это она, а я — это я и между нами нет ничего общего. Тут-то и кроется неразрешимая проблема. Я им кажусь бесчувственной девчонкой либо какой-то бедолагой, раздавленной колесом времени, которая не виновата в том, что сделалась чудачкой. Хотя какое же чудачество — видеть, что можно, а чего никак нельзя, и поступать соответственно! Мама и тетя — люди из другого мира, они только и способны представлять себе, что я повторю их путь, и мне не убедить их, что это невозможно. Я хочу жить, я должна жить, мне двадцать семь…
В то время Эма и сама не знала, много это или мало,