«Вот скоро год, как я ревниво помню…»
Вот скоро год, как я ревниво помнюНе только строчками исписанных страниц,Не только в близорукой дымке комнатПри свете свеч тяжелый взмах ресницИ долгий взгляд, когда почти с испугом,Не отрываясь, медленно, в упорКо мне лился тот непостижный взорТого, кого я называла другом…
<1932>
«Я расплатилась щедро, до конца…»
Я расплатилась щедро, до концаЗа радость наших встреч, за нежность ваших взоров,За прелесть ваших уст и за проклятый город,За розы постаревшего лица.Теперь вы выпьете всю горечь слез моих,В ночах бессонных медленно пролитых…Вы прочитаете мой длинный-длинный свитокВы передумаете каждый, каждый стих.Но слишком тесен рай, в котором я живу,Но слишком сладок яд, которым я питаюсь.Так, с каждым днем себя перерастаю.Я вижу чудеса во сне и наяву,Но недоступно то, что я люблю, сейчас,И лишь одно соблазн: уснуть и не проснуться,Всё ясно и легко — сужу, не горячась,Все ясно и легко: уйти, чтоб не вернуться…
<Октябрь>1932
Александр Ласкин. Арсений Арсеньевич, сын Лютика (Вместо послесловия)
Как поила чаем сына…
Я тяжкую память свою берегу…
О. Мандельштам
Миссия
Для большинства людей, участвовавших в подготовке книги, интерес к теме начался с посещения дома Арсеньевича Смольевского.
Квартира на петербургском проспекте Науки, в которой жил сын Ольги Ваксель-Лютика, была современная, в минималистском стиле хрущевской эпохи, но обстановка говорила о высоких потолках и залах с колоннами.
На серванте стояли большие бронзовые часы, на стене висели старинные портреты. Во время жары каждая картина закрывалась небольшим занавесом, и в этом было что-то необычайно трогательное.
Что интерьеры! Удивительней всего был хозяин: несколько асимметричное лицо, тонкий голос, в патетические моменты забиравшийся необычайно высоко… Домашние тапочки и рубашка, заправленная в тренировочные штаны, не помешали бы назвать его князем.
Кстати, в какой-то другой ситуации такое обращение показалось бы естественным. Арсений Арсеньевич имел нешуточные права на этот титул: по прямой линии он принадлежал к роду Львовых, из которого вышли знаменитый архитектор и столь же прославленный композитор.
Впрочем, Смольевский прежде всего был не пра— и праправнуком, а сыном. В облике этого очень немолодого человека присутствовало что-то мальчишеское: так легко он переходил от радости к грусти, так живо вспыхивали огоньки в его глазах…
Сомнений быть не могло. Чудесным образом Арсений Арсеньевич оставался тем мальчиком, который быстро промелькнул в стихотворении О.Э. Мандельштама, посвященном его матери.
Как дрожала губ малина,Как поила чаем сына,Говорила наугад,Ни к чему и невпопад.
Кажется, эти строчки вместили в себя не только настоящее, но и то будущее, когда на свете не будет ни их автора, ни Ольги Ваксель, а Смольевский в одиночку будет распутывать когда-то завязавшийся узел.
Вот именно — узел. Наверное, потому в этом четверостишии все сразу, едва ли не одновременно — и жест внимания к сыну, и неумелое саморазоблачительное лукавство. Будто два разнонаправленных движения: речь постоянно путается, а рука с ложкой ни разу не собьется со своего маршрута.
Только женщины умеют так. Спокойно выполнять свои домашние обязанности и в то же время удаляться от них неизмеримо далеко.
Да вот еще немного странное «как». Уже не намекал ли поэт на то, что тут присутствует что-то неизмеримо большее? Возможно даже, он сравнивал, при этом не называя то, что имел в виду.
История своей жизни и есть главное наследство, которое Ольга-Лютик оставила сыну вместе с толстой пачкой стихов и воспоминаний. Словно дала ему поручение: разбираться в непростых поворотах ее судьбы, заполнять лакуны и устранять недоговоренности.
Этим Смольевский и занимался многие годы: старался ничего не забыть, не упустить ни одной подробности… Арсений Арсеньевич жил прошлым и даже как бы в прошлом. Часто возникало ощущение, что он не вспоминает, а пересказывает то, что видит сейчас на мысленном экране.
Ему следовало не только хранить, но и защищать минувшее. Надо сказать, опасностей хватало, и он реагировал на них незамедлительно. В такие минуты на его лице появлялось выражение обиды, и на память опять приходил тот мальчик, которого мать поила чаем.
Лютик не берегла, едва ли не транжирила свою жизнь, а ее сын сосредоточенно накапливал. Часами склонялся над документами, устанавливал связь явлений. «Эта фраза была произнесена с другой интонацией», — громко сердился он и успокаивался лишь тогда, когда убеждался, что прошлому ничто не угрожает.
Даже расположение вещей в квартире, где он жил с мамой и бабушкой, составляло особую заботу Арсения Арсеньевича. Предупреждая возможные фальсификации, он сделал несколько рисунков на темы интерьеров своего детства.
Вот как он относился к минувшему: внимательно следил за тем, чтобы вещи находились на своих местах, а фразы не растеряли своего смысла… Так режиссер давно поставленного спектакля пытается сохранить его в первоначальном виде.
Словом, наиболее важные для Смольевского события происходили в прошлом, а самым главным человеком этого прошлого была его мать.
Как уже говорилось, сын Ольги Ваксель дорожил каждой подробностью, но кое-чем он дорожил больше всего. О том дне, когда Ольга-Лютик покидала Ленинград, он рассказывал особенно подробно. Это были последние часы, проведенные ими вместе, и тут имело значение буквально все.
В любой ситуации Арсений Арсеньевич занимал сторону матери. С его точки зрения она была всегда права: даже тогда, когда оставила его, девятилетнего, на попечение бабушки, а сама с новым мужем уехала в Норвегию.
Зато к тем, кто вольно или невольно явился причиной ее огорчений, он был необычайно строг. Пусть это был его собственный отец — он ни за что не соглашался ничего ему прощать.
Прошлое надо было не только оградить от возможных покушений, но и понять. Это, пожалуй, было самое сложное. Больше всего его мучило: почему его мать, такая красивая и одаренная, решила уйти из жизни?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});