– А если я не дам вам разрешения?
– Тогда я уйду.
– И вот так вот… бросите истину в беспомощном состоянии? – съязвил Репех и тут же понял, что промахнулся. Незачем было поминать истину – вообще. Ведь если оставлена она в беспомощном состоянии на глазах у сотен пристрастных свидетелей, кому-то придется взять на себя ответственность за неблаговидное происшествие.
– Вид на волшебство дает только управление столичной Казенной палаты, – вставил и, кажется, некстати Миха Лунь. Ослепленные концевыми страстями, курники одобрительно загудели.
– Хорошо, – в затруднении протянул голова, но понятно было, что по целому ряду соображений ему не так уж и хорошо. – Вы… видели все, что здесь происходило?
– Частично.
– Что вы можете сказать нам, не нарушая закона?
Ловкий выверт. Может быть, единственно возможный. Возбужденно загалдела сторона Купавы, а сторона Кура поубавила прыти и притихла.
– Если я задам несколько вопросов, будет ли это нарушением закона Туруборана?
– Задавайте.
И тут к невыразимому смущению Золотинки волшебница Анюта повела взглядом – не весьма ласковым – и сказала:
– Меня занимает, кто эта юная девица, и каково ее участие во всем, что тут происходит?
– Зачем вам это нужно, Анюта? – не удержавшись на высоте беспристрастия, прошипел вдруг Миха Лунь.
– Вы позорите Асакон! – бросила женщина.
– Не суйтесь не в свое дело! – Он стиснул зубы, чтобы не сказать ничего больше. И это ему удалось.
Вместо того, чтобы разъяснить не столь уж сложный с виду вопрос «кто эта юная девица», покрывшись багровыми пятнами, Миха стоял суров и нем. А сердце Золотинкино колотилось, каждое мгновение неподвижности отзывалось ударом в груди – она вскочила. Одним движение развязала на темени узел, развернула платок и встряхнула волосы.
– Если вы хотите сказать, что меня пригласил волшебник Миха Лунь, так это правда. И я считаю Миху Луня великим волшебником, это правда… Вот вы на меня смотрите, так смотрите, о!
Анюта глядела задумчивым внимательным взором, безотчетно приложив к губам палец, словно призывала Золотинку к сдержанности – маловероятное, однако, предположение!
– А я верю, что Миха честный и преданный высшему благу человек! – запальчиво продолжала Золотинка, отвергая невысказанный упрек. – Верю! – воскликнула она со страстью и запнулась. – Верю… – помолчав, проговорила она не так рьяно. – Как бы там ни было, я останусь с Михой до конца. Что бы там ни было…
Сомкнув губы, Золотинка смешалась. Возбужденная совесть подсказывала ей, что последним, излишним уже замечанием, не замечанием даже, одной лишь упавшей, дрогнувшей интонацией она нарушила данное Михе слово.
Но волшебник не уничтожил ее презрительным взглядом из-под бровей, а сокрушил иначе – великодушием.
– Я пригласил сюда эту э… юницу с благородным сердцем и чистой душой, – громыхнул он, решительно размыкая сложенные на груди руки, – эту… необыкновенно талантливую деву, – не оставляющий сомнений жест от груди, где подразумевалось сердце, в сторону Золотинки, раскрытая для дружества ладонь. – Я пригласил ее на волшебное действо, потому что испытываю бескорыстную радость, сознавая… Все, что теснится здесь, – изгибая кисть, он покрутил вкруг сверкающей лысины. Солнце ударило тут всей своей ярой силой вдоль покоя, поток пылающей пыли из круглого окна зацепил волшебника и заставил Золотинку зажмуриться. – Все сокровища мысли… добытые э… десятилетиями тяжкого труда…
– И еще один вопрос, – перебила Анюта, воспользовавшись заминкой, которая понадобилась Михе, чтобы подыскать достаточно витиеватое продолжение. – Еще один вопрос, если будет позволено. Досточтимый Миха сообщил нам устами младенца, что отец не епископ. Меня занимает, кто же тогда отец?
– Возражаю! – едва позволив Анюте договорить, громыхнул Миха и вскинул руку с предостерегающе расставленной пятерней. – Двояко я возражаю – в двойном отношении и дважды! И я буду возражать, уповая на беспристрастие уважаемых судей обеих концов, буду возражать, пока не докажу, что в самой постановке вопроса товарища Анюты заложено ошибочное предположение…
Внимание, с каким слушали поначалу волшебника, расстроилось, когда он начал углубляться в дебри ораторских красот. Гомон нарастал. И не похоже, чтобы это мешало оратору, он развивал посылки и переходил к следствиям, не давая Анюте заговорить и, кажется, нисколько не страдал от всеобщей неразберихи. Действительное затруднение для оратора представляли только ограниченные размеры закутка, где он имел возможность расхаживать, не опасаясь отдавить курникам ноги. Последнего Миха остерегался и проявлял замечательную для столь основательного человека уклончивость.
– …Предстательством святого Лухно! – раскатывал громыхающий голос Миха, указуя пальцем в поток воспаленной солнцем пыли.
– Несомненно. Только управление столичной Казенной палаты, – говорил в это время со скамьи курников склонившемуся к нему голове судья Жекула – мужчина в темных одеждах и с серым лицом. Долголетняя привычка прятать руки под покровом судейского плаща не изменила ему и сейчас на скамье зрителей – он глубоко задвинул руки в широкие складки одежды и сложил их на груди, отклоняя таким образом возможное обвинение в пристрастии к хватательным движениям.
– Спросите у меня, – рассуждала Купава, прилаживая младенца к груди. Малыш терзал сосок ищущим ротиком… и зачмокал, жмурясь от удовольствия. – Почему бы им у меня не спросить? – недоумевала Купава.
– …И разумеется, именным повелением великого государя. Все остальное сомнительно. Но я прекрасно понимаю ваше положение, досточтимый Репех…
– …Отказываюсь вступать в область предположений и повторяю без колебаний: отказываюсь!
– А я не буду стоять за углом! Я-то стоять за углом не буду! – неистовствовал зычный голос, принимая за большую обиду неизвестно кем высказанное подозрение в пристрастии к углам.
– Представляют себе святого вроде расторопного приказчика…
– И по носу!
– …Совесть которого обременяет слишком большая семья!
– За них ведь стоит деревня, мужичье, вот кто, остолоп ты чертовый!
– …С таким народом! Да пропади они все пропадом!
– …Отойди от меня!
– Козел!
На скамьях повскакивали, силясь перекричать друг друга. Прямые оскорбления и угрозы с обеих сторон не возымели еще рокового действия, потому лишь, что никто никого не слушал и не слышал, изощренные ругательства и брань, извергаемая судорожными губами, пропадали втуне, не достигая противника, который едва различал собственный голос и уже потерял способность отличать чужую брань от своей.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});