над товарищами глумиться.
– Погоди. Скоро война будет. – Валентин говорил размеренно, как будто просил купить хлеба по дороге на службу.
– Опять война? Как неинтересно.
– Чувствую. А ты мне не это хотел сказать. Говори уж, не томи.
– Тоже чувствуешь, да?
Приятель кивнул. Жока взглянул на его простое крестьянское лицо, честные глаза в обрамлении бесцветных ресниц. Молчание затянулось. Теперь Валек станет считать, что Жоке своя шкура так дорога, что он и другом с легкостью пожертвует.
– На тебя депеша пришла, мол, ты письма заключенных не читаешь.
– А ты читаешь? – Валентин, кажется, совсем не удивился – видимо, и вправду предчувствовал.
– Нет, не читаю. Но сегодня депеша пришла на тебя, завтра будет моя очередь.
– И что решишь?
Жока скривился. Эта гримаса в последнее время соответствовала улыбке. Он даже постарался вложить в голос максимум дружелюбия. Меньше всего хотелось обидеть Валентина, запустить червячка в яблочную сердцевину их дружбы.
– Я поеду в командировку, а ты тем временем заболей. Потом что‐нибудь решим.
– Тогда и я скажу: на тебя тоже депеша пришла. Они нас, как петушков, сводят. На бой. Кто кого быстрее съест.
– И как нам быть теперь? – Жока поднял вверх руки и разглядывал свои длинные пальцы один за другим, словно выбирая тот, которым не жалко пожертвовать.
– А никак. Я написал военкому. Вчера получил ответ. Тебя скоро отзовут отсюда как говорящего по‐китайски. Такие нужны в центре. Говорю же, скоро война будет. А меня не тронут, потому что хотя бы один старичок им нужен. Пока.
Часть третья
Глава 14
Стучат кастаньеты – быстрее, быстрее. Бренчат бандуррии[88] – тревожней, тревожней! Сегодня донья Луиза исполняет фламенко, сегодня не спать до утра, сегодня… Что‐то сегодня непременно случится. Что?
Раньше Эстебан хорошо помнил, зачем вышел из дома: в школу, на рынок, в гости. Теперь не так. Теперь ему даже не надо возвращаться в дом. Собственно, он и не помнил, где этот мифический дом. Наверняка рядом с доньей Луизой. Зато больше времени, чтобы наговориться с голубями. А они ох какие истории рассказывают, донье Луизе и не снилось.
Эстебан суетился на центральной площади деревушки Дель-Кастро подле хромой телеги: то ли помогал чинить сломанную ось, то ли мешал. Равнодушная к тележным козням лошадь щипала нарядную изгородь, не обращая внимания на бумажные цветы, оставшиеся еще с Рождества.
– У тебя родится беленький жеребчик. – Эстебан доверчиво заглянул в лошадиные глаза. – Береги его, он хороший.
Кобыла равнодушно понюхала его нечесаный затылок, приноровилась попробовать на зуб, но передумала. Видимо, показался больно сальным.
Крестьяне продолжали возиться с колесом, на Эстебана не шикали. Пусть размахивает рукавами-крыльями, пусть шипит – не жалко. В Испании не принято брюзжать на юродивых.
На противоположной стороне улицы показались две румяные сеньориты.
– Герцогиня взяла в руки голубой веер, вы видели? Голубой, а не красный. – Эстебан метнулся к ним, разволновался. – Где твой веер, покажи-покажи? Какого он цвета? Почему без веера?
– Пойдем со мной, Эстебан, матушка испекла эмпанаду[89]. – Темноволосая, тонкая, как вязальная спица, Эдит попробовала взять его за руку, но юродивый вырвался, убежал и уже издали крикнул:
– У тебя вообще веера нет, а у герцогини много! Не ходи завтра на службу, слышишь, Эдита-сеньорита.
Девицы пошли дальше, а историю голубого веера в тот вечер услышали еще десятки любопытных. Несчастный юродивый с детства видел интересных собеседников только в голубях, а волновался лишь о какой‐то донье Луизе. Пока горел огонь в родительском очаге, ему доставались и чистая одежда, и плошка мясной похлебки. С кончиной матушки стало хуже. Жители Дель-Кастро давно привыкли к безразмерной хламиде, бывшей когда‐то то ли женской кофтой, то ли мужским плащом. Его угощали паэльей, выносили молоко в глиняной крынке, осеняли крестом. Никого не трогала история голубого веера. И все‐таки самые внимательные из тех, на кого выливались ушаты нелепицы, озадаченно качали головами, мол, все‐таки какие‐то из голубиных историй и в самом деле происходили, только понять их непросто.
Дель-Кастро примостилась домашней тапочкой спесивого Толедо едва в двух милях от его окаменевшего торса. В прежние времена фермеры исправно доставляли знаменитый хамон иберико[90] на толедские рынки, тем и жили. Сумеречная прохлада, поднимавшаяся из расщелины Тахо, ныряла в узкие улочки деревушки и задыхалась в них, погибала в неравной схватке с запахами скотных дворов и копчения. Дома в два или три яруса отворачивались друг от друга, закрывались глухими наружными стенами. Редкие заплатки окон кто‐то насадил неровно, без любви и забыл проштопать карнизами. По старинной, еще арабской традиции двор находился внутри, и уже там расстилались длинные ленты террас, забранные кружевом балясин, звенели голоса. Все улочки стекались спутанными нитями к карману центральной площади – туда, где храм, тоже старый, с вываливающейся наружу стеной, которую умельцы подпирали зубьями и бревнами, не давая окончательно оторваться.
В тот день дон Игнасио с сыном вез запрещенные шалости советским солдатам: три бочонка домашнего вина, еще три пузатые бутыли в придачу, несколько копченых окороков, завернутых в два слоя промасленной бумаги, но все равно расточавших на всю улицу аромат гастрономического совершенства. В голодном 1938‐м такая телега равнялась целому состоянию. Но обратно она поедет с оружием и боеприпасами, потому дело того стоило. В неспокойные времена ни поесть, ни поспать без вороненого ствола под мышкой.
Серо-коричневые камни, нештукатуренные и некрашеные, скучно пялились на тележников. На высоком крыльце цирюльни застыла старуха в черном – любопытствовала, управятся ли дотемна или будут жалобно скрестись к ней, прося подсобить масляной лампой или, того хуже, оставить таратайку под окном до утра.
Эстебан дозором обходил деревушку вдоль и поперек по несколько раз за день, и такое событие, как сломавшаяся тележная ось, не могло оставить его равнодушным. Он прыгал воробушком вокруг крестьян, внезапно бросал их, завидев нового слушателя, кого следовало оповестить о голубом веере герцогини, снова прибегал и затевал диспут с лошадью.
Седоусый дон Игнасио скинул овечью куртку и остался в широкой рубахе и коричневой жилетке. Он притащил из канавы три булыжника, подставил их пирамидкой под ось и снял колесо. Сын суетился на подхвате, юродивый тоже: подавал ненужное, уносил нужное, то залезал в крытую холстиной повозку, то спрыгивал с кудахтаньем на землю, пугая и крестьян, и лошадь. Ось капризничала, не желала вставать в паз. Наконец‐то одолели: нацепили колесо, махнули старухе на крыльце цирюльни, чтобы не радовалась раньше времени, впрягли лошадку и тронулись. Худенький седой оборвыш затаился под сеном, обняв ароматный окорок,