которой было предъявлено это требование, совершенно естественно решила отвергнуть его – в том виде и смысле комиссионных обсуждений, чтобы они происходили в немногочисленном составе и в более или менее домашней обстановке, в которой нет надобности так тщательно взвешивать свои слова. Решение было принято единогласно; за него голосовали и кадеты, и «правее кадетов», и эсдеки, и эсеры, и трудовики, и энесы (в комиссии не было Козловского; он, вероятно, остался бы при особом мнении). Пресса потребовала, чтобы ее впустили для объяснений. На это мы согласились, и произошла следующая сцена.
По одной стороне длинного стола сидела комиссия, в середине – Гессен как председатель, рядом с ним по правую и левую руку – члены. Вошла пресса и села по другую сторону того же стола. Случайно, а может быть, и не совсем случайно партийные представители прессы расселись по большей части против своих однопартийных или политически или литературно близких членов совещания: против Гессена, ближайшего сотрудника кадетской «Речи», сел Л. М. Клячко, репортер «Речи»; против меня сел Лифшиц, репортер «Дня», в котором я был постоянным сотрудником; против эсера Вишняка – репортер эсеровской газеты.
Оратором «прессы» выступил Клячко – ловкий, пронырливый репортер, человек очень нахальный, в 1905–1906 гг. бывший эсдеком, но потом прекрасно применившийся к кадетской прессе. Гессен объявил прессе наше решение с краткой его мотивировкой. В ответ Клячко произнес длинную речь о праве прессы интересоваться всем на свете; о том, что при старом режиме действительно прессу во многие места не пускали – и тем не менее «мы все равно все скрытное узнавали», а для нового режима страх перед прессой – дело неподходящее; наша пресса тактична, и если в комиссии произойдет что-либо неудобное для разглашения, то пресса разглашать, конечно, не станет, и т. д. Речь была менее нахальна, чем можно было бы ожидать от Клячко, но по существу совершенно неубедительна. И в ответ на эту речь Гессен сказал, что принципиально, конечно, в комиссии посторонних допускать не следовало бы, но лично он ничего не имеет против допущения прессы и если другие члены настаивать на первоначальном решении не будут, то он ничего не будет иметь против прессы. Мякотин заявил, что на него присутствие посторонних никакого отрицательного влияния не производит и он при них и без них будет говорить совершенно одинаково. Вишняк и я присоединились к этому заявлению, и в 5 минут наше постановление столь же единогласно было отменено, сколь единогласно было принято423.
В моей общественной жизни это был случай, о котором до сих пор вспоминаю со стыдом; думаю, и другие тоже. Никто не указал, что если каждый отдельный человек имеет право считать себя достаточно мужественным, чтобы высказывать свои мнения одинаково в отсутствии и присутствии прессы, то общий характер беседы в небольшой группе людей (хотя бы никто из них не был ограничен в своем праве рассказывать о ней устно и печатно) и в присутствии прессы всегда будет различен, и это неизбежно будет влиять на каждого отдельно – мужественного и немужественного человека, а иногда, как это убедительно доказывают два наших сегодняшних голосования, различие ярко скажется и в решении вопроса.
Но помимо этой стороны дела здесь чрезвычайно интересна другая сторона: водораздел между двумя противоположными мнениями шел ясно не по партийной, не по классовой линии, а по линии профессиональной: репортеры различнейших по направлению органов печати представляли один взгляд, а сторонники тех же различнейших направлений (хотя все или почти все они были вместе с тем и участниками прессы424) – другой. Этот частный, пожалуй, мелкий случай заслуживал бы того, чтобы над ним задумались сторонники классовой борьбы как единственного содержания истории.
Пресса осталась на нашем заседании и получила право входа на все остальные. Но на следующем заседании число ее представителей сократилось, с третьего она вовсе перестала посещать комиссионные заседания, а затем исчезла или почти исчезла и с пленарных. И вообще ежедневная печать почти совершенно не интересовалась нашим совещанием, только изредка сообщая о самых важных наших постановлениях. И это очень жаль. Пусть время было очень бурное, события громадной важности неслись стремительным потоком, но все-таки мы делали важное дело, вырабатывая закон, от которого должен был в известной степени зависеть будущий состав Учредительного собрания и, следовательно, будущий ход революции.
Итак, при довольно полном общественном равнодушии, при абсентеизме большинства членов совещания, но вместе с тем при живом и горячем отношении небольшой его части мы усердно делали свое дело. Частных разногласий было много, но, как и в случае с прессой, почти не отражавших нашего партийного разделения. Один член, впрочем, но только один составлял яркое исключение. Он не столько работал в совещании, сколько устраивал демонстрации, делал торжественные декларации и вел пропаганду, – это был Козловский. Все его выступления имели не деловой характер, а партийно-декларативный, и справляться с ним председателю было нелегко.
При детальном определении состава избирателей Шишкина-Явейн внесла предложение лишить избирательного права содержателей и содержательниц публичных домов, имеющих официальную концессию. Вишняк внес предложение лишить членов царствовавшей династии права быть избирателями425. Эти два совершенно различных предложения обсуждались одновременно и вместе при обсуждении состава избирательного корпуса.
Первое предложение встретило отрицательное к себе отношение со стороны подавляющего большинства совещания, как вызывающее большие технические затруднения, и было провалено. Его поддержал только С. А. Котляревский, который при этом сказал: «Вот лишнее доказательство полезности участия женщин в законодательной деятельности» (хотя ничего специфически женского в предложении Шишкиной не было, и подобное ограничение имеется в бельгийском законе, вырабатывавшемся без всякого участия женщин). Что касается предложения Вишняка, то оно тоже (но, конечно, по иным соображениям) не вызвало сочувствия. Поддержали его большевик Козловский, который, сопоставляя два предложения, говорил о домах терпимости и «доме нетерпимости», то есть семье Романовых426; поддержал социал-демократ Добраницкий, говоря, что кандидатуры Романовых создадут возможность монархической пропаганды, которой нельзя терпеть427.
Я усиленно возражал против предложения и еще больше против его мотивировки. Я настаивал на том, что нельзя говорить о всеобщем избирательном праве и ставить избирателям условия голосовать за нам угодных или не голосовать за нам неугодных лиц; к тому же, говорил я, практически это ограничение бесполезно, так как при настоящем настроении ни один член семьи Романовых все равно не пройдет; это же предложение признает за ними силу и даст им право впоследствии говорить, что только благодаря ему народ не мог высказаться за реставрацию; что же касается до монархической пропаганды, то неужели вы хотите воссоздать