Если нам было суждено уцелеть и если восстановленное Польское государство привлечет его к ответу за этот проклятый статус, то, пообещал я Болеку, я выступлю свидетелем на суде и сделаю заявление под присягой, что он, Болек, подал ходатайство о признании фольксдойчем по моей просьбе, чтобы иметь лучшие возможности для помощи нам. Но все произошло по-другому: никто не узнал о досадной ошибке Болека, его документы, несомненно, сгорели во время Варшавского восстания 1944 года. Лжесвидетельство, которое я совершил бы, и глазом не моргнув, не понадобилось.
А тем временем мы с растущим нетерпением наблюдали за продвижением русских, так как только Советская армия и могла спасти нашу жизнь. Чем ближе она подходила, тем больше мы боялись, что немцы обнаружат и убьют нас в самый последний момент. В августе 1944 года к этому страху добавилось обстоятельство, чреватое самыми тяжелыми последствиями. Непосредственно по соседству с домиком, где мы прятались, вермахт строил оборонительную линию. Хижины и дома взрывались один за другим, чтобы мог возникнуть сектор обстрела.
К взрыву намечался и наш дом. Это был бы для нас худший исход, равнозначный катастрофе. Где могли бы мы найти убежище, мы, два истощенных еврея в лохмотьях, к тому же не имевшие за душой ничего, буквально ни копейки? Нас наверняка убили бы за несколько недель, а то и дней до освобождения. Но произошло невероятное. Домишко в конце концов не взорвали. В этом не было необходимости или, может быть, оказалось уже слишком поздно.
В начале сентября 1944 года уже не приходилось сомневаться, что немецкая оккупация продлится всего лишь несколько дней. 7 сентября около девяти утра стал слышен чудовищный шум боя, все дрожало, и наше настроение постоянно улучшалось. Никогда я так не наслаждался грохотом, никогда шум не нравился мне столь сильно. Ведь это шла Красная армия, это было ее наступление, которого мы ждали, на которое надеялись, по которому тосковали. Уже через четверть часа наше жилище оказалось между фронтами. Из окна на западной стороне были пугающе близко видны немецкие артиллеристы, на восточной в некотором отдалении русские пехотинцы. Мы глазам своим не верили, но так оно и было. Это в высшей степени угрожающее положение сохранялось недолго, примерно полчаса. Потом кто-то сильно постучал в дверь, явно прикладом винтовки. Дрожа, но с поднятой головой, Болек открыл дверь. Перед ним стоял усталый русский солдат и громко спрашивал: «Немцев нет?» Там, где нам пятнадцать месяцев приходилось непрерывно бояться услышать, как кто-нибудь постучит в дверь и спросит «Евреев нет?», где этот вопрос еще час назад означал для нас смерть, теперь искали немцев.
Болек ответил отрицательно и позвал меня. Он полагал, что мне легче удастся договориться с русским солдатом. Тот посмотрел на меня острым взглядом и спросил: «Амху?» Я и понятия не имел, что это — употребительное в России слово, означающее примерно «Принадлежишь ли и ты к народу?», с помощью которого евреи удостоверяются, что их собеседник — тоже еврей. Увидев мою беспомощность, солдат сформулировал вопрос прямо, спросив, еврей ли я. Я ответил: «Да, я еврей». Тогда солдат сказал, засмеявшись: «Я тоже еврей. Меня зовут Фишман». Он крепко пожал мне руку и заверил, что еще вернется, а сейчас спешит — ему срочно надо в Берлин.
Так что же, мы были свободны? Болек думал, что нам следовало бы остаться еще на ночь — русские могут отойти, а немцы, черт их побери, на время вернуться. На следующее утро мы распрощались. Два слабых, изголодавшихся, жалких человека отправились в путь. Болек пробормотал: «Мы никогда больше вас не увидим». Но мне казалось, что он при этих словах дружелюбно улыбнулся. Геня напустилась на него: «Да не ерунди ты!»
Мы собрались было идти, как вдруг Болек сказал: «У меня тут немного водки, давайте-ка по стаканчику». Я почувствовал, что он хочет нам сказать что-то еще, и он заговорил серьезно и медленно: «Прошу вас, не говорите никому, что вы были у нас. Уж я-то знаю этот народ. Они нам никогда не простят, что мы спасли двух евреев». Геня молчала. Я долго колебался, приводить ли эти страшные слова. Мы с Тосей никогда не забывали их. Но мы не забыли также, что своей жизнью мы обязаны двум полякам, Болеку и Гене.
Мы встали и попрощались еще раз. В чьих глазах стояли слезы? Болека или Гени? Тоси или моих? Не знаю. Только через два или три месяца я смог снова навестить Болека и Геню. Тогда я служил в армии и носил офицерскую шинель. Болек посмотрел на меня и сказал только: «Так я, значит, подарил польской армии офицера».
Мы пообещали Болеку и Гене, если переживем войну в их доме, выразить признательность подобающим образом в материальной форме. До сих пор мы сохраняем контакт с единственным оставшимся в живых членом этой семьи, дочерью Болека и Гени. Но возможно ли подобающее возмещение, можно ли себе представить компенсацию того риска, на который шли оба, спасая нашу жизнь? Не перспектива получения денег заставила Болека и Геню поступить так, как они поступили. Это было нечто другое, и я могу обозначить их мотивы только великими, пусть и давно затасканными словами — сострадание, доброта, сочувствие.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. 1944-1958
ПЕРВЫЙ ВЫСТРЕЛ, ПОСЛЕДНИЙ ВЫСТРЕЛ
Итак, мы стали свободными. Как часто мы тосковали по этому мигу, как часто представляли его себе! Были ли мы теперь в приподнятом настроении, рады или даже счастливы? У нас не было времени размышлять об этом, и к тому же нами все еще владел страх. Мы боялись, что немцы могут вернуться на день-два, чего вполне хватало, чтобы найти и убить нас. Мы были свободны, но слабы, грязны и покрыты вшами. Мы кутались в лохмотья, и сколько-нибудь приличной обуви у нас тоже не было. Мы были свободны, но очень голодны, и нигде не находилось ничего поесть. Что делать, куда идти? Следовало что-то предпринять, чтобы не свалиться без сил сразу после освобождения на оживленном шоссе и, чего доброго, просто окочуриться.
Кто только не встречался на этой проселочной дороге — советские и польские солдаты, грузовики и лошади, легковые автомобили, тачки и телеги, велосипедисты и пешеходы… Все двигались в различных направлениях, все куда-то спешили. Победоносная Красная армия находилась в печальном состоянии. Солдаты были переутомлены и плохо снабжались. Часто их форма выглядела убого. Мясные консервы, которые они получали, были сделаны в Соединенных Штатах или Канаде. Ни один солдат не понимал английской надписи, предупреждавшей от употребления этих консервов в пищу. Предназначались-то они не для людей, а для животных. Папиросы получали только офицеры, простым солдатам выдавался табак, из которого они, используя газетную бумагу, делали самокрутки. Особенно пригодной для этого оказалась бумага, на которой печаталась «Правда», и с этим, как говорили, был связан гигантский тираж газеты.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});