его объяснения на этот счет.
— Как… зачем?
Бедненький Юстик, он удивился! В страхе покосился на мою руку: мол, ведь, кажется, только что ты сама коснулась моей руки. Но, увы, я уже держала руки за спиной. Листья ногами он уже сгребал, деревья руками обхватывал, по скамейке бегал — делать больше ему было нечего, и Юстик понуро шел рядом со мной.
Правда, в этот момент я подумала, что сегодня я действительно уезжаю и, может быть, очень не скоро увижу Юстика. И может быть, даже никогда. «Ни-ко-гда», — нараспев сказала я про себя, мельком взглянула на Юстика, и мне стало жаль, что я уезжаю. И еще мне показалось странным, что я знаю Юстика всего один день. Неужели его не было позавчера, педелю, месяц назад?
— Хорошо, — сказала я, — можешь мне писать.
— Спасибо, — ответил Юстик и улыбнулся. — А твои родители? Они не будут тебя ругать?
— За моих можешь не беспокоиться.
— Тогда я буду писать тебе каждый день, — сказал Юстик.
Мы почему-то остановились и посмотрели друг на друга. Я поднялась на цыпочки, и моя макушка уперлась ему в подбородок, и я глупо рассмеялась. Подняла голову кверху и стала кружиться, и деревья мелькали у меня перед глазами.
Потом мы долго гуляли, и я сняла его на пленку, чтобы продемонстрировать его бабушке, маме, и девчонкам из своего класса, и некоторым ребятам, между прочим, тоже. Пусть полюбуются, какие бывают великаны.
Когда я вспомнила про бабушку и маму, я тут же, конечно, вспомнила про папу и сказала:
— Кстати, Юстик, ты не ответил на мой вопрос. Почему твои родители избегают разговоров о прошлом?
— Мама не любит. Она говорит, что это страшно, — ответил Юстик, — и лучше об этом забыть.
— Как забыть, — меня прямо подбросило на месте от возмущения, — когда это было! Ты знаешь, например, что Грёлих до сих пор преспокойно проживает в Нюрнберге. И Хельмут, конечно, тоже. И у них совершенно не болит голова от того, что по их вине погибло столько людей. А ты говоришь — забыть. — Я представила себе этого Грёлиха, и Юстик мне уже не показался таким прекрасным. — Вот что бы ты сделал, — спросила я, — если бы перед тобой появились Грёлихи?
— Не знаю, — ответил Юстик.
— Не знаешь?! А я бы… я бы… плюнула в их толстые рожи.
— А если они худые?
Он еще смеется в такую минуту!
— Значит, в худые рожи, — сказала я. — Но ничего, не беспокойся, скоро мой папа покажет их всему миру. Он поедет в Западную Германию и снимет про них фильм. Покажет, как они сейчас там припеваючи живут. И не только Грёлихи. У него целый список заготовлен. Папа мне про одного такого рассказывал. Он был собаководом в лагере смерти в Треблинке. Он там держал собак, которых науськивал на людей. Особенно он любил «охотиться» на детей. Наметит жертву, велит ей бежать, а потом спускает собак. А теперь он развел псарню карликовых пуделей для продажи. Папа его видел на собачьей выставке в Лондоне. А в Треблинке немцы убили семьсот тысяч людей.
Я замолчала. От этого рассказа мне самой стало неуютно и страшно.
— А зачем твой отец будет снимать такой фильм? — спросил Юстик.
— Это цель его жизни, — ответила я. — А ты? Неужели тебе это безразлично? «Мама говорит — страшно, мама говорит — страшно»! — передразнила я. — А у тебя своя голова есть на плечах или нет? В твоем доме жили люди, которые погибли. Их убили Грёлихи. Они сидели на тех же стульях, на которых ты сидишь каждый день, ходили по тем же комнатам. Они страдали, боролись. И все это было в твоем доме. А ты ничего о них не знаешь. Ничего!
Юстик снова промолчал. Только мне показалось, что я его немного переубедила.
— Например, какие у Эмильки были волосы, глаза, голос? Или каким был этот священник, он ведь твой дедушка. Вероятно, смелый, хотя верил во всякую чепуху, — сказала я. — Мы так мечтали о встрече с твоим отцом… Может быть, ты поговоришь со своими родителями?
— О чем? — спросил Юстик.
— О том, чтобы они не избегали разговоров, — сказала я. — Понимаешь, в жизни моего папы это занимает особое место. Ну, в общем, ему просто это необходимо. Он хочет об этом знать все-все.
— Я не знаю, — промямлил Юстик.
— Ах, ты не знаешь! — крикнула я. — А я-то думала, что имею дело с настоящим человеком! Ну и не надо. — Повернулась, чтобы убежать, но поскользнулась на листьях и упала.
Юстик подскочил, чтобы помочь мне подняться, но я ударила его по руке и крикнула, чтобы он не смел ко мне прикасаться и что пусть лучше держится за мамину юбку, и еще я крикнула, чтобы он не писал мне никаких писем.
— Ты защищаешь своего отца, хочешь, чтобы ему было лучше, — сказал вдруг Юстик, — а я — своих.
— Неправда, я за справедливость. — Я встала, и мы снова стояли друг против друга, только теперь я его ненавидела.
Мне стало даже противно, что я только что кокетничала с ним и позволила ему дотронуться до своей руки. Искала, искала и нашла, нечего сказать! Да все наши мальчишки в тысячу, в миллион раз лучше его.
Повернулась и побежала.
Минут двадцать я бегала по этому проклятому пустынному парку и никак не могла найти выход, все аллеи приводили меня в тупик. Один раз я даже хотела кликнуть Юстика, но вовремя опомнилась и, не сходя с места, дала себе слово навсегда вычеркнуть из памяти его имя. После этого мне стало полегче, и я перелезла через железную изгородь.
Я еще не знала, что сделаю, но после разговора с Юстиком была готова на все. Твердо решила заставить их заговорить. Я была даже уверена в большем — в том, что если они разговорятся, то, может быть, удастся узнать что-нибудь о предательстве. Но самое главное было, конечно, не в этом. Папа мой очень любит своих друзей и всегда тяжело переживал, когда ему приходилось их терять. Однажды он снял странную картину. Про пьяниц. Приходил в маленькое кафе в парке «Сокольники» и снимал. Туда изо дня в день ходили одни и те же пьяницы. Иногда их оттуда уводили в милицию, иногда за ними приходили жены, а за одним все время приходила дочь, девочка лет двенадцати, и тащила чуть ли не на себе домой. Я это все видела в папином фильме. В общем, хорошенького мало. Камеру папа держал в авоське, чтобы никто не знал, что он