Имя художника — очень распространенное, армянское — я забыл начисто. А вот полотно его и сейчас стоит перед глазами.
…В ровном безжизненном свете простерся пустой, слегка всхолмленный луг. По нему ползут, крадутся, возникают из-за каждой неровности земли неуклюжие мохнатые существа с остроконечной головой, сросшейся с туловищем. Они похожи на толстых бесхвостых крыс, поднявшихся на задние лапы. Ни рта, ни ушей. Глаза, вернее, глазницы — маленькие, круглые, ярко-желтые. Эти порождения тяжелого кошмара словно выбираются из подземных нор. В левой части картины, на заднем плане, — пробившийся сверху сильный свет. Он падает на венчающую крутую скалу мраморную террасу с балюстрадой и колоннами. Там пируют прекрасные, светлые люди в античных одеждах. Однако художником изображен момент смятения, начавшейся паники: на скалу неотвратимо взбираются, пролезают между балясинами, высовываются из-за колонн те же темные, мохнатые чудища. Несколько их уже бросилось на пирующих, хватают, душат, терзают. От них бегут, прячутся. Молодая обнаженная женщина бросилась со скалы в пропасть… Спасения нет.
По всему видно, что мастер долго сидел над композицией, уравновесил детали, тщательно ее обдумал. Жутью веет от темных безмолвных тварей, хотя у них нет ни клыков, ни когтей — обычных атрибутов жестокости и кровожадности. Художник изобразил немые, глухие существа, неспособные слышать стоны, видеть красоту… Аллегория не нуждалась в пояснениях, Кто не увидел бы в ней гибель светлых начал жизни? Наступление владычества темных сил? И до непосвященного дошло бы мрачное исступление полотна, а Всеволод разбирался в живописи.
— Да это ссыльный Босх… У того — средневековый мистический ужас перед греховной сутью человека; тут — ощущение наступившего разгула зла. Оно выбралось на простор, торжествует… Вот доберутся до последних очагов света, разума, красоты — и запируют… в потемках. А там и друг друга станут пожирать. Этот холст — зеркало эпохи. Помнишь, у Гоголя? «Скучно на этом свете, господа»… Что сказал бы он теперь, в нашей-то ночи?… «Страшно на этом свете»…
Нам было еще не по возрасту поддаваться мрачным предчувствиям, и все-таки день, когда я провожал Всеволода, был тяжелым: не в последний ли раз видимся? Я уже на стезе, сулящей беды; иссякла и инерция, дававшая брату отсрочки. И мы молчали, перекидываясь незначащими словами: «Не забудь бритву…», «Письма в книге…», «Передай привет…»
Крепко, крепко обнялись на прощание… Храни тебя ангел Господень!
…Он присылал за мной кого-нибудь из своего окружения, обычно милую пожилую массажистку, целиком ушедшую в заботы о церковнослужителях. Я шел в городскую клинику, и санитар из приемной провожал меня к нему в хирургическое отделение.
Он выглядывал из-за двери операционной — с опущенной на бороду маской, в халате и белой шапочке — и просил обождать. A потом двери распахивались перед профессором, и он появлялся — высокий, величественный, в рясе до пят и монашеской темной скуфье. На тяжелой цепи висела Старинная панагия. Я спешил подойти под благословение, и преосвященный Лука широко и неторопливо меня крестил. Потом мы троекратно лобызались. Он поворачивался к лаборантам и сестрам, толпившимся в дверях, и отпускал их легким кивком и общим крестным знамением.
Известнейший хирург профессор Войно-Ясенецкий, он же епископ Самаркандский Лука, приучил работавших с ним к молитвам, без которых не приступал к операциям, и к священникам, которых по просьбе больных приводил в палаты для исповеди или причастия. Так что православные обычаи и обрядность в стенах этой советской больницы принимались как должное. Искусство, прославившее хирурга, служило надежным заслоном: всесильное ведомство следило, чтобы преосвященного не утесняли. Пусть себе тешится крестами да поклонами, бормочет молитвы, лишь бы, когда припечет, был под рукой — хирург-волшебник.
В городе не осталось ни одной церкви. Был взорван собор. На богослужения приходилось идти далеко за город, в кладбищенскую церковку, вот преосвященный и брал меня иногда с собой. Служить ему было запрещено, и на службах он присутствовал наравне с прочими мирянами. Даже никогда не заходил в алтарь, а стоял в глубине церкви, налево от входа с паперти.
— Мне-то ничего не сделают, даже не скажут, если я и постою у престола или служить вздумаю, — говорил владыка. — А вот настоятелю, церковному совету достанется: расправятся, чтобы другим неповадно было. Меня терпят, но смотрят зорко — не возьмет ли кто с меня пример? И горе обличенному! А мне каково? Знать, что служишь привадой охотнику? Я окружен агентами. Вот и рад, когда ко мне приходят, и страшусь. Не за себя, конечно…
Тогда еще свежи были мои впечатления от двухкратного пребывания на Соловках. О встреченных там епископах и священниках владыка Лука расспрашивал с пристрастием.
— Говорите, «Столп и утверждение истин»? Уж не отец ли это Павел?.. Владыка спрашивал о Павле Флоренском, начавшем в те годы свой крестный путь.
— Если это он, то вам повезло. Общение с ним — веха всей жизни. Поверьте, биографию, всякое слово отца Павла будут воспроизводить по крупинкам… И у потомков он займет место наравне с наиболее чтимыми наставниками в вере. Не забудутся и его математические труды. Это человек, отмеченный Божьим перстом.
…В сквере у подножия соловецких соборов собирались в свободный час и погожее время обитатели соседних рот, более всего сторожевой, где было одно заключенное духовенство. Сиживал там и я с отцом Михаилом Митроцким. И вот к нему-то однажды подошел человек в летней светлой рясе и монашеском поясе, с небольшой темной бородкой в в очках.
У подошедшего была в руках книга «Столп и утверждение истины». О ней и зашел у них разговор с отцом Михаилом. Вернее, продолжился. Насколько я уловил, они обсуждали доступность изложения для рядового читателя. В священнике Митроцком говорил политический деятель, озабоченный земным устройством церкви, ее положением в государстве: книга должна наставлять верующих, ободрять и во времена гонений вооружать для противостояния.
Был ли виденный мною иеромонах отцом Павлом Флоренским, ненадолго к нам на остров при лагерных бестолковых перебросках заброшенным — до сих пор не знаю! Но портретное сходство несомненно.
Кладбищенская церковь на окраине Архангельска всегда полна. Молящиеся в большинстве те же измученные, придавленные безысходностью, разоренные крестьяне, что и на городских улицах. Самые отчаявшиеся лепятся к паперти, хотя на кого было рассчитывать? Попросту паперть храма остается по традиции местом, где подается помощь. Вот и простаивают тут, даже не взглядывая на проходящих. Но у владыки всегда припасен кулек с едой. Раздать ее он поручает монашке, прислуживающей в храме.