Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1840-е годы
ПОСВЯЩЕНИЯ. ФРАГМЕНТЫ
К сведению
Перевод В. Левика
Нет, филистер духом скуден,Тупоумен, черств и нуден, —Эту тварь дразнить не стоит.Только умный, сердцем чуткий,В нашей острой, легкой шуткеДружбу и любовь откроет.
Моему брату Максу
Перевод В. Левика
Макс! Так ты опять, проказник,Едешь к русским! То-то праздник!Ведь тебе любой трактир —Наслаждений целый мир!
С первой встречною девчонкойТы под гром валторны звонкой,Под литавры — тра-ра-ра! —Пьешь и пляшешь до утра.
И бутылок пять осиля, —Ты и тут не простофиля, —Полон Вакхом, как начнешь,Феба песнями забьешь!
Мудрый Лютер так и рубит:Лишь дурак пустой не любитЖенщин, песен и вина, —Это знал ты, старина.
Пусть судьба тебя ласкает,Пусть бокал твой наполняет, —И сквозь жизнь, справляя пир,Ты пройдешь, как сквозь трактир.
ПОЭМЫ
Германия
Зимняя сказка
Перевод В. Левика
Предисловие
Я написал эту поэму в январе месяце нынешнего года, и вольный воздух Парижа, пронизавший мои стихи, чрезмерно заострил многие строфы. Я не преминул немедленно смягчить и вырезать все несовместимое с немецким климатом. Тем не менее, когда в марте месяце рукопись была отослана в Гамбург моему издателю, последний поставил мне на вид некоторые сомнительные места. Я должен был еще раз предаться роковому занятию — переделке рукописи, и тогда-то серьезные тона померкли или были заглушены веселыми бубенцами юмора. В злобном нетерпении я снова сорвал с некоторых голых мыслей фиговые листочки и, может быть, ранил иные чопорно-неприступные уши. Я очень сожалею об этом, но меня утешает сознание, что и более великие писатели повинны в подобных преступлениях. Я не имею в виду Аристофана{215}, так как последний был слепым язычником, и его афинская публика, хотя и получила классическое образование, мало считалась с моралью. Уж скорее я мог бы сослаться на Сервантеса и Мольера: первый писал для высокой знати обеих Кастилий{216}, а второй — для великого короля{217} и великого версальского двора! Ах, я забываю, что мы живем в крайне буржуазное время, и с сожалением предвижу, что многие дочери образованных сословий, населяющих берега Шпрее, а то и Альстера{218}, сморщат по адресу моих бедных стихов свои более или менее горбатые носики. Но с еще большим прискорбием я предвижу галдеж фарисеев национализма, которые разделяют антипатии правительства, пользуются любовью и уважением цензуры и задают тон в газетах, когда дело идет о нападении на иных врагов, являющихся одновременно врагами их высочайших повелителей. Наше сердце достаточно вооружено против негодования этих лакеев в черно-красно-золотых ливреях. Я уже слышу их пропитые голоса: «Ты оскорбляешь даже наши цвета, предатель отечества, французофил, ты хочешь отдать французам свободный Рейн!»
Успокойтесь! Я буду уважать и чтить ваши цвета, если они этого заслужат, если перестанут быть забавой холопов и бездельников. Водрузите черно-красно-золотое знамя на вершине немецкой мысли, сделайте его стягом свободного человечества, и я отдам за него кровь моего сердца.
Успокойтесь! Я люблю отечество не меньше, чем вы. Из-за этой любви я провел тринадцать лет в изгнании, но именно из-за этой любви возвращаюсь в изгнание, может быть навсегда, без хныканья и кривых страдальческих гримас. Я французофил, я друг французов, как и всех людей, если они разумны и добры; я сам не настолько глуп или зол, чтобы желать моим немцам или французам, двум избранным великим народам, свернуть себе шею на благо Англии и России, к злорадному удовольствию всех юнкеров и попов земного шара. Успокойтесь! Я никогда не уступлю французам Рейна, уже по той простой причине, что Рейн принадлежит мне. Да, мне принадлежит он по неотъемлемому праву рождения, — я вольный сын свободного Рейна, но я еще свободнее, чем он; на его берегу стояла моя колыбель, и я отнюдь не считаю, что Рейн должен принадлежать кому-то другому, а не детям его берегов.
Эльзас и Лотарингию я не могу, конечно, присвоить Германии с такой же легкостью, как вы, ибо люди этих стран крепко держатся за Францию, благодаря тем правам, которые дала им Французская революция, благодаря законам равенства и тем свободам, которые так приятны буржуазной душе, но для желудка масс оставляют желать многого. А между тем Эльзас и Лотарингия снова примкнут к Германии, когда мы закончим то, что начали французы, когда мы опередим их в действии, как опередили уже в области мысли, если мы взлетим до крайних выводов и разрушим рабство в его последнем убежище — на небе, когда бога, живущего на земле в человеке, мы спасем от его униженья, когда мы станем освободителями бога, когда бедному, обездоленному народу, осмеянному гению и опозоренной красоте мы вернем их прежнее величие, как говорили и пели наши великие мастера и как хотим этого мы — их ученики. Да, не только Эльзас и Лотарингия, но вся Франция станет нашей, вся Европа, весь мир — весь мир будет немецким! О таком назначении и всемирном господстве Германии я часто мечтаю, бродя под дубами. Таков мой патриотизм.
В ближайшей книге я вернусь к этой теме с крайней решимостью, с полной беспощадностью, но, конечно, и с полной лояльностью. Я с уважением встречу самые резкие нападки, если они будут продиктованы искренним убеждением. Я терпеливо прощу и злейшую враждебность. Я отвечу даже глупости, если она будет честной. Но все мое молчаливое презрение я брошу беспринципному ничтожеству, которое из жалкой зависти или нечистоплотных личных интересов захочет опорочить в общественном мнении мое доброе имя, прикрывшись маской патриотизма, а то, чего доброго, — и религии или морали. Иные ловкачи так умело пользовались для этого анархическим состоянием нашей литературно-политической прессы, что я только диву давался. Поистине, Шуфтерле{219} не умер, он еще жив и много лет уже стоит во главе прекрасно организованной банды литературных разбойников, которые обделывают свои делишки в богемских лесах нашей периодической прессы, сидят, притаившись, за каждым кустом, за каждым листком, и повинуются малейшему свисту своего достойного атамана.
Еще одно слово. «Зимняя сказка» замыкает собою «Новые стихотворения», которые в данный момент выходят в издательстве Гофмана и Кампе. Чтобы добиться выхода поэмы отдельной книгой, мой издатель должен был представить ее на особое рассмотрение властей предержащих, и новые варианты и пропуски являются плодом этой высочайшей критики.
Генрих Гейне
Гамбург, 17 сентября 1844 года
Прощание с Парижем
{220}
Прощай, Париж, прощай, Париж,Прекрасная столица,Где все ликует и цветет,Поет и веселится!
В моем немецком сердце боль,Мне эта боль знакома,Единственный врач исцелил бы меня{221} —И он на севере, дома.
Он знаменит уменьем своим,Он лечит быстро и верно,Но, признаюсь, от его микстурМне уж заранее скверно.
Прощай, чудесный французский народ,Мои веселые братья!От глупой тоски я бегу, чтоб скорейВернуться в ваши объятья.
Я даже о запахе торфа теперьВздыхаю не без грусти,Об овцах в Люнебургской степи{222},О репе, о капусте,
О грубости нашей, о табаке,О пиве, пузатых бочках,О толстых гофратах, ночных сторожах,{223} —О розовых пасторских дочках.
И мысль увидеть старушку мать,Признаться, давно я лелею.Ведь скоро уже тринадцать лет,Как мы расстались с нею.
Прощай, моя радость, моя жена,Тебе не понять эту муку.Я так горячо обнимаю тебя —И сам тороплю разлуку.
Жестоко терзаясь, — от счастья с тобой,От высшего счастья бегу я.Мне воздух Германии нужно вдохнуть,Иль я погибну, тоскуя.
До боли доходит моя тоска,Мой страх, мое волненье.Предчувствуя близость немецкой земли,Нога дрожит в нетерпенье.
Но скоро, надеюсь, я стану здоров, —Опять в Париж прибудуИ к Новому году тебе привезуПодарков целую груду.
Глава IТо было мрачной порой ноября.{224}Хмурилось небо сурово.Дул ветер. Холодным, дождливым днемВступал я в Германию снова.
И вот я увидел границу вдали,И сразу так сладко и больноВ груди защемило. И, что таить, —Я прослезился невольно.
Но вот я услышал немецкую речь.И даже выразить трудно:Казалось, что сердце кровоточит,Но сердцу было так чудно!
То пела арфистка — совсем дитя,И был ее голос фальшивым,Но чувство правдивым. Я слушал ее,Растроганный грустным мотивом.
И пела она о муках любви,О жертвах, о свиданьеВ том лучшем мире, где душеНеведомо страданье.
И пела она о скорби земной,О счастье, так быстро летящем,О райских садах, где потонет душаВ блаженстве непреходящем.
То старая песнь отреченья была,Легенда о радостях неба,Которой баюкают глупый народ.Чтоб не просил он хлеба.
Я знаю мелодию, знаю слова,Я авторов знаю отлично:Они без свидетелей тянут вино,Проповедуя воду публично.
Я новую песнь, я лучшую песнь{225}Теперь, друзья, начинаю:Мы здесь, на земле, устроим жизньНа зависть небу и раю.
При жизни счастье нам подавай!Довольно слез и муки!Отныне ленивое брюхо кормитьНе будут прилежные руки.
А хлеба хватит нам для всех, —Закатим пир на славу!Есть розы и мирты, любовь, красотаИ сладкий горошек в приправу.
Да, сладкий горошек найдется для всех,А неба нам не нужно, —Пусть ангелы да воробьиВладеют небом дружно!
Скончавшись, крылья мы обретем,Тогда и взлетим в их селенья,Чтоб самых блаженных пирожных вкуситьИ пресвятого печенья.
Вот новая песнь, лучшая песнь!Ликуя, поют миллионы!Умолкнул погребальный звон,Забыты надгробные стоны!
С прекрасной Европой помолвлен теперьСвободы юный гений, —Любовь призывает счастливцев на пир,На радостный пир наслаждений.
И пусть обошлось у них без попа —Их брак мы считаем законным!Хвала невесте, и жениху,И детям, еще не рожденным!
Венчальный гимн эта новая песнь,Лучшая песнь поэта!В моей душе восходит звездаВысокого обета.
И сонмы созвездий пылают кругом,Текут огневыми ручьями.В волшебном приливе сил я могуДубы вырывать с корнями.
Живительный сок немецкой землиОгнем напоил мои жилы.Гигант, материнской коснувшись груди,{226}Исполнился новой силы.
Глава IIМалютка все распевала песньО светлых горних странах.Чиновники прусской таможни меж темКопались в моих чемоданах.
Обнюхали все, раскидали кругомБелье, платки, манишки,Ища драгоценности, кружеваИ нелегальные книжки.
Глупцы, вам ничего не найти,И труд ваш безнадежен!Я контрабанду везу в голове,Не опасаясь таможен.
Я там ношу кружева острот{227}Потоньше брюссельских кружев —Они исколют, изранят вас,Свой острый блеск обнаружив.
В моей голове сокровища все,Венцы грядущим победам,Алмазы нового божества,Чей образ высокий неведом,
И много книг в моей голове,Поверьте слову поэта!Как птицы в гнезде, там щебечут стихи,Достойные запрета.
И в библиотеке сатаныНет более колких басен,Сам Гофман фон Фаллерслебен для васЕдва ли столь опасен.
Один пассажир, сосед мой, сказал,И тон его был непреложен:«Пред вами в действии Прусский Союз{228}, —Большая система таможен.
Таможенный союз — залогНациональной жизни.Он цельность и единство дастРазрозненной отчизне.
Нас внешним единством свяжет он,Как говорят, матерьяльным.Цензура единством наш дух облечетПоистине идеальным.
Мы станем отныне едины душой,Едины мыслью и телом,Германии нужно единство теперьИ в частностях и в целом».
Глава IIIВ Ахене{229}, в древнем соборе, лежитCarolus Magnus[18] — Великий,Не следует думать, что это КарлМайер из швабской клики{230}.
Я не хотел бы, как мертвый монарх,Лежать в гробу холодном;Уж лучше на Неккаре в Штуккерте{231} житьПоэтом, пускай негодным.
В Ахене даже у псов хандра —Лежат, скуля беззвучно:«Дай, чужеземец, нам пинка,А то нам очень скучно!»
Я в этом убогом сонливом гнездеЧасок пошатался унылоИ, встретив прусских военных, нашел,Что все осталось, как было.
Высокий красный воротник,Плащ серый все той же моды.«Мы в красном видим французскую кровь», —Пел Кернер в прежние годы{232}.
Смертельно тупой, педантичный народ!Прямой, как прежде, уголВо всех движеньях. И подлая спесьВ недвижном лице этих пугал.
Шагают, ни дать ни взять — манекен,Муштра у них на славу!Иль проглотили палку они,Что их обучала уставу?
Да, фухтель{233} не вывелся, он только внутрьУшел, как память о старом.Сердечное «ты» о прежнем «он»Напоминает недаром{234}.
И, в сущности, ус, как новейший этап,Достойно наследовал косам!{235}Коса висела на спине,Теперь — висит под носом.
Зато кавалерии новый костюм{236}И впрямь придуман не худо:Особенно шлем достоин похвал,А шпиц на шлеме — чудо!
Тут вам и рыцарство и старина,Все так романтически дико,Что вспомнишь Иоганну де Монфокон{237},Фуке{238}, и Брентано{239}, и Тика{240}.
Тут вам оруженосцы, пажи,Отличная, право, картина:У каждого в сердце — верность и честь,На заднице — герб господина.
Тут вам и турнир, и крестовый поход,Служенье даме, обеты, —Не знавший печати, хоть набожный век,В глаза не видавший газеты.
Да, да, сей шлем понравился мне.Он — плод высочайшей заботы.Его изюминка — острый шпиц!Король — мастак на остроты!
Боюсь только, с этой романтикой — грех:Ведь если появится тучка,Новейшие молнии неба на васПритянет столь острая штучка.
Советую выбрать полегче уборИ на случай военной тревоги —При бегстве средневековый шлемСтеснителен в дороге!
На почте я знакомый гербУвидел над фасадом,И в нем — ненавистную птицу{241}, чей глазКак будто брызжет ядом.
О, мерзкая тварь, попадешься ты мне, —Я рук не пожалею!Выдеру когти и перья твои,Сверну, проклятой, шею!
На шест высокий вздерну тебя,Для всех открою заставыИ рейнских вольных стрелков повелюСозвать для веселой забавы{242}.
Венец и держава тому молодцу,Что птицу сшибет стрелою.Мы крикнем: «Да здравствует король!» —И туш сыграем герою.
Глава IVМы поздно вечером прибыли в Кельн.Я Рейна услышал дыханье.Немецкий воздух пахнул мне в лицоИ вмиг оказал влиянье
На мой аппетит. Я омлет с ветчинойВкусил благоговейно,Но был он, к несчастью, пересолен, —Пришлось заказать рейнвейна.
И ныне, как встарь, золотится рейнвейнВ зеленоватом стакане.Но лишнего хватишь — ударит в нос,И голова в тумане.
Так сладко щекочет в носу! А душаРастаять от счастья готова.Меня потянуло в пустынную ночь —Бродить по городу снова.
Дома смотрели мне в лицо,И было желанье в их взглядеСкорей рассказать мне об этой земле,О Кельне, священном граде.
Сетями гнусными святошКогда-то был Кельн опутан.Здесь было царство темных людей{243},Но здесь же был Ульрих фон Гуттен.
Здесь церковь на трупах плясала канкан,Свирепствуя беспредельно,Строчил доносы подлые здесьГоогстратен — Менцель{244} Кельна.
Здесь книги жгли и жгли людей,Чтоб вытравить дух крамольный,И пели при этом, славя творцаПод радостный звон колокольный.
Здесь Глупость и Злоба крутили любовьИль грызлись, как псы над костью.От их потомства и теперьРазит фанатической злостью.
Но вот он! В ярком сиянье луныНеимоверной махиной,Так дьявольски черен, торчит в небесаСобор над водной равниной{245}.
Бастилией духа он должен был стать;Святейшим римским пролазамМечталось: «Мы в этой гигантской тюрьмеСгноим немецкий разум».
Но Лютер сказал знаменитое: «Стой!»И триста лет уже скоро,Как прекратилось навсегдаСтроительство собора.
Он не был достроен — и благо нам!Ведь в этом себя проявилаПротестантизма великая мощь,Германии новая сила.
Вы, жалкие плуты, Соборный союз,Не вам, — какая нелепость! —Не вам воскресить разложившийся труп,Достроить старую крепость.
О, глупый бред! Бесполезно теперь,Торгуя словесным елеем,Выклянчивать грош у еретиков,Ходить за подачкой к евреям.
Напрасно будет великий Франц Лист{246}Вам жертвовать сбор с выступлений!Напрасно будет речами блистатьКороль — доморощенный гений!
Не будет закончен Кельнский собор,Хоть глупая швабская свора{247}Прислала корабль наилучших камнейНа построенье собора.
Не будет закончен — назло вороньюИ совам той гнусной породы,Которой мил церковный мракИ башенные своды.
И даже такое время придет,Когда без особого спора,Не кончив зданье, соорудятКонюшню из собора.
«Но если собор под конюшню отдать,С мощами будет горе.Куда мы денем святых волхвов,Лежащих в алтарном притворе?»
Пустое! Ну время ль возиться теперьС делами церковного клира!Святым царям из восточной земли{248}Найдется другая квартира.
А впрочем, я дам превосходный совет:Им лучшее место, поверьте, —Те клетки железные, что висят{249}На башне Санкт-Ламберти.
Велели в них сесть королю портныхИ первым его вельможам,А мы эти клетки, конечно, другимМонаршим особам предложим.
Герр Бальтазар будет справа парить,Герр Гаспар — посредине,Герр Мельхиор — слева. Бог ведает, какЗемля их носила доныне!
Священный сей Восточный Союз{250}Канонизирован срочно,Хоть жили они далеко не всегдаДостойно и беспорочно.
Ведь Бальтазар и Мельхиор —Сиятельные плуты —Народам клялись конституцию датьВ тяжелые минуты{251}, —
И лгали оба. А герр Гаспар,Царь мавров, владыка вздорный,Глупцу-народу и вовсе воздалНеблагодарностью черной.
Глава VИ к Рейнскому мосту придя наконецВ своем бесцельном блужданье,Я увидал, как старый РейнСтруится в лунном сиянье.
«Привет тебе, мой старый Рейн!Ну как твое здоровье?Я часто вспоминал тебяС надеждой и любовью».
И странно: кто-то в темной водеЗафыркал, закашлялся глухо,И хриплый старческий голос вдругМое расслышало ухо:
«Здорово, мой мальчик, я очень рад,Что вспомнил ты старого друга.Тринадцать лет я тебя не видал,Подчас приходилось мне туго.
Я в Бибрихе наглотался камней{252},А это, знаешь, не шутка;Но те стихи, что Беккер{253} творит,Еще тяжелей для желудка.
Он девственницей сделал меня,Какой-то недотрогой,Которая свой девичий венокХранит в непорочности строгой.
Когда я слышу глупую песнь,Мне хочется вцепитьсяВ свою же бороду. Я готовВ себе самом утопиться.
Французам известно, что девственность яУтратил волею рока,Ведь им уж случалось меня орошатьСтруями победного сока.
Глупейшая песня! Глупейший поэт!Он клеветал без стесненья.Скомпрометировал просто меняС политической точки зренья.
Ведь если французы вернутся сюда,Ну что я теперь им отвечу?А кто, как не я, молил небесаПослать нам скорую встречу!
Я так привязан к французикам был,Любил их милые штучки.Они и теперь еще скачут, поютИ носят белые брючки?
Их видеть рад я всей душой,Но я боюсь их насмешек:Иной раз таким подденут стихом,Что не раскусишь орешек.
Тотчас прибежит Альфред де Мюссе,Задира желторотый,И первый пробарабанит мнеСвои дрянные остроты».
И долго бедный старый РейнМне жаловался глухо.Как мог, я утешил его и сказалДля ободренья духа:
«Не бойся, мой старый, добрый Рейн,Не будут глумиться французы:Они уж не те французы теперь —У них другие рейтузы.
Рейтузы их не белы, а красны,У них другие пряжки,Они не скачут, не поют,Задумчивы стали, бедняжки.
У них не сходят с языкаИ Кант, и Фихте, и Гегель.Пьют черное пиво, курят табак,Нашлись и любители кегель.
Они филистеры, так же как мы,И даже худшей породы.Они Генгстенбергом{254} клянутся теперь,Вольтер там вышел из моды.
Альфред де Мюссе, в этом ты прав,И нынче мальчишка вздорный,Но ты не горюй: мы запрем на замокЕго язычок задорный.
Пускай протрещит он плохой каламбур, —Мы штучку похуже устроим:Просвищем, что у прелестных дамБывало с нашим героем.
А Беккер — да ну его, добрый мой Рейн,Не думай о всяком вздоре!Ты песню получше услышишь теперь.Прощай, мы свидимся вскоре».
Глава VIВслед Паганини{255} бродил, как тень,Свой Spiritus familiaris,[19]То псом, то критиком становясь —Покойным Георгом Гаррис{256}.
Бонапарту огненный муж возвещал{257},Где ждет героя победа.Свой дух и у Сократа был,И это не призраки бреда.
Я сам, засидевшись в ночи у столаВ погоне за рифмой крылатой,Не раз замечал, что за мною стоитНеведомый соглядатай.
Он что-то держал под черным плащом,Но вдруг — на одно мгновенье —Сверкало, будто блеснул топор,И вновь скрывалось виденье.
Он был приземист, широкоплеч,Глаза — как звезды, блестящи.Писать он мне никогда не мешал,Стоял в отдаленье чаще.
Я много лет не встречался с ним,Приходил он, казалось, бесцельно,Но вдруг я снова увидел егоВ полночь на улицах Кельна.
Мечтая, блуждал я в ночной тишинеИ вдруг увидал за спиноюБезмолвную тень. Я замедлил шагиИ стал. Он стоял за мною.
Стоял, как будто ждал меня,И вновь зашагал упорно,Лишь только я двинулся. Так пришлиМы к площади соборной.
Мне страшен был этот призрак немой!Я молвил: «Открой хоть ныне,Зачем преследуешь ты меняВ полуночной пустыне?
Зачем ты приходишь, когда все спит,Когда все немо и глухо,Но в сердце — вселенские чувства, и мозгПронзают молнии духа.
О, кто ты, откуда? Зачем судьбаНас так непонятно связала?Что значит блеск под плащом твоим,Подобный блеску кинжала?»
Ответ незнакомца был крайне сухИ даже флегматичен:«Пожалуйста, не заклинай меня,Твой тон чересчур патетичен.
Знай, я не призрак былого, не тень,Покинувшая могилу.Мне метафизика ваша чужда,Риторика не под силу.
У меня практически-трезвый уклад,Я действую твердо и ровно,И, верь мне, замыслы твоиОсуществлю безусловно.
Тут, может быть, даже и годы нужны,Ну что ж, подождем, не горюя.Ты мысль, я — действие твое,И в жизнь мечты претворю я.
Да, ты — судья, а я палач,И я, как раб молчаливый,Исполню каждый твой приговор,Пускай несправедливый.
Пред консулом ликтор шел с топором{258},Согласно обычаю Рима.Твой ликтор, ношу я топор за тобойДля прочего мира незримо.
Я ликтор твой, я иду за тобой,И можешь рассчитывать смелоНа острый этот судейский топор.Итак, ты — мысль, я — дело».
Глава VIIВернувшись домой, я разделся и вмигУснул, как дитя в колыбели.В немецкой постели так сладко спать,Притом в пуховой постели!
Как часто мечтал я с глубокой тоскойО мягкой немецкой перине,Вертясь на жестком тюфякеВ бессонную ночь на чужбине!
И спать хорошо, и мечтать хорошоВ немецкой пуховой постели,Как будто сразу с немецкой душиЗемные цепи слетели.
И, все презирая, летит она ввысь,На самое небо седьмое.Как горды полеты немецкой душиВо сне, в ее спальном покое!
Бледнеют боги, завидев ее.В пути, без малейших усилий,Она срывает сотни звездУдаром мощных крылий.
Французам и русским досталась земля,Британец владеет морем.Зато в воздушном царстве грезМы с кем угодно поспорим.
Там гегемония нашей страны,Единство немецкой стихии.Как жалко ползают по землеВсе нации другие!
Я крепко заснул, и снилось мне,Что снова блуждал я бесцельноВ холодном сиянье полной луныПо гулким улицам Кельна.
И всюду за мной скользил по пятамТот черный, неумолимый.Я так устал, я был разбит —Но бесконечно шли мы!
Мы шли без конца, и сердце моеРаскрылось зияющей раной,И капля за каплей алая кровьСтекала на грудь непрестанно.
Я часто обмакивал пальцы в кровь{259}И часто, в смертельной истоме,Своею кровью загадочный знакЧертил на чьем-нибудь доме.
И всякий раз, отмечая домРукою окровавленной,Я слышал, как, жалобно плача, вдалиКолокольчик звенит похоронный.
Меж тем побледнела, нахмурясь, лунаНа пасмурном небосклоне.Неслись громады клубящихся туч,Как дикие черные кони.
И всюду за мною скользил по пятам,Скрывая сверканье стали,Мой черный спутник. И долго мы с нимВдоль темных улиц блуждали.
Мы шли и шли, наконец глазамОткрылись гигантские формы:Зияла раскрытая настежь дверь —И так проникли в собор мы.
В чудовищной бездне царила ночь,И холод и мгла, как в могиле,И, только сгущая бездонную тьму,Лампады робко светили.
Я медленно брел вдоль огромных подпорВ гнетущем безмолвии храмаИ слышал только мерный шаг,За мною звучавший упрямо.
Но вот открылась в блеске свечей,В убранстве благоговейном,Вся в золоте и в драгоценных камняхКапелла трех королей нам.
О, чудо! Три святых короля,Чей смертный сон так долог,Теперь на саркофагах верхомСидели, откинув полог.
Роскошный и фантастичный уборОдел гнилые суставы,Прикрыты коронами черепа,В иссохших руках — державы.
Как остовы кукол, тряслись костяки,Покрытые древней пылью.Сквозь благовонный фимиамРазило смрадной гнилью.
Один из них тотчас задвигал ртомИ начал без промедленьяВыкладывать, почему от меняОн требует уваженья.
Во-первых, потому, что он мертв,Во-вторых, он монарх державный,И, в-третьих, он святой. Но меняНе тронул сей перечень славный.
И я ответил ему, смеясь:«Твое проиграно дело!В преданья давней стариныТы отошел всецело.
Прочь! Прочь! Ваше место — в холодной земле,Всему живому вы чужды,А эти сокровища жизнь обратитСебе на насущные нужды.
Веселая конница будущих летЗаймет помещенья собора.Убирайтесь! Иль вас раздавят, как вшей{260},И выметут с кучей сора!»
Я кончил и отвернулся от них,И грозно блеснул из мракаНемого спутника грозный топор,Он понял все, без знака,
Приблизился и, взмахнув топором,Пока я медлил у двери,Свалил и расколошматил в пыльСкелеты былых суеверий.
И жутко, отдавшись гулом во тьме,Удары прогудели.Кровь хлынула из моей груди,И я вскочил с постели.
Глава VIIIОт Кельна до Гагена{261} стоит проездПять талеров прусской монетой.Я не попал в дилижанс, и пришлосьТащиться почтовой каретой.
Сырое осеннее утро. Туман.В грязи увязала карета.Но жаром сладостным былаВся кровь моя согрета.
О, воздух отчизны! Я вновь им дышал,Я пил аромат его снова.А грязь на дорогах! То было дерьмоОтечества дорогого.
Лошадки радушно махали хвостом,Как будто им с детства знаком я.И были мне райских яблок милейПомета их круглые комья.
Вот Мюльгейм{262}. Чистенький городок.Чудесный нрав у народа!Я проезжал здесь последний разВесной тридцать первого года{263}.
Тогда природа была в цвету,И весело солнце смеялось,И птицы пели любовную песнь,И людям сладко мечталось.
Все думали: «Тощее рыцарство{264} намПокажет скоро затылок.Мы им вослед презентуем винаИз длинных железных бутылок.
И, стяг сине-красно-белый взметнув{265},Под песни и пляски народа,Быть может, и Бонапарта для насИз гроба поднимет Свобода».
О, господи! Рыцари все еще здесь!Иные из этих каналийПришли к нам сухими, как жердь, а у насТолщенное брюхо нажрали.
Поджарая сволочь, сулившая намЛюбовь, Надежду, Веру,Успела багровый нос нагулять,Рейнвейном упившись не в меру.
Свобода, в Париже ногу сломав,О песнях и плясках забыла.Ее трехцветное знамя грустит,На башнях повиснув уныло.
А император однажды воскрес{266},Но уже без огня былого,Британские черви смирили его,И слег он безропотно снова.
Я сам провожал катафалк золотой{267},Я видел гроб золоченый.Богини победы его неслиПод золотою короной.
Далёко, вдоль Елисейских полей,Под аркой Триумфальной,В холодном тумане, по снежной грязиТянулся кортеж погребальный.
Фальшивая музыка резала слух,Все музыканты дрожалиОт стужи. Глядели орлы со знаменВ такой глубокой печали.
И взоры людей загорались огнемОживших воспоминаний.Волшебный сон империи вновьСиял в холодном тумане.
Я плакал сам в тот скорбный деньСлезами горя немого,Когда звучало «Vive l'Empereur!»[20]Как страстный призыв былого.
Глава IXИз Кельна я в семь сорок пять утраОтправился в дорогу.И в Гаген мы прибыли около трех.Теперь — закусим немного!
Накрыли. Весь старонемецкий столНайдется здесь, вероятно,Сердечный привет тебе, свежий салат,Как пахнешь ты ароматно!
Каштаны с подливкой в капустных листах,Я в детстве любил не вас ли?Здорово, моя родная треска,Как мудро ты плаваешь в масле!
Кто к чувству способен, тому всегдаАромат его родины дорог.Я очень люблю копченую сельдь,И яйца, и жирный творог.
Как бойко плясала в жиру колбаса!А эти дрозды-милашки,Амурчики в муссе, хихикали мне,Лукавые строя мордашки.
«Здорово, земляк! — щебетали они. —Ты где же так долго носился?Уж, верно, ты в чужой сторонеС чужою птицей водился?»
Стояла гусыня на столе,Добродушно-простая особа.Быть может, она любила меня,Когда мы были молоды оба.
Она, подмигнув значительно мне,Так нежно, так грустно смотрела!Она обладала красивой душой,Но у ней было жесткое тело.
И вот наконец поросенка внесли,Он выглядел очень мило.Доныне лавровым листом у насВенчают свиные рыла!
Глава XЗа Гагеном скоро настала ночь,И вдруг холодком зловещимВ кишках потянуло. Увы, трактирЛишь в Унне{268} нам обещан.
Тут шустрая девочка поднеслаМне пунша в дымящейся чашке.Глаза были нежны, как лунный свет,Как шелк — золотые кудряшки.
Ее шепелявый вестфальский акцент, —В нем было столько родного!И пунш перенес меня в прошлые дни,И вместе сидели мы снова,
О, братья вестфальцы! Как часто пивалЯ в Геттингене с вами!{269}Как часто кончали мы ночь под столом,Прижавшись друг к другу сердцами!
Я так сердечно любил всегдаЧудесных, добрых вестфальцев!Надежный, крепкий и верный народ,Не врут, не скользят между пальцев,
А как на дуэли держались они,С какою львиной отвагой!Каким молодцом был каждый из нихС рапирой в руке иль со шпагой!
И выпить и драться они мастера,А если протянут губыИль руку в знак дружбы — заплачут вдруг,Сентиментальные дубы!
Награди тебя небо, добрый народ,Твои посевы утроив!Спаси от войны и от славы тебя,От подвигов и героев!
Господь помогай твоим сыновьямСдавать успешно экзамен.Пошли твоим дочкам добрых мужейИ деток хороших, — amen![21]
Глава XIВот он, наш Тевтобургский лес{270}!Как Тацит в годы оны,Классическую вспомним топь,Где Вар сгубил легионы.
Здесь Герман, славный херусский князь,Насолил латинской собаке.Немецкая нация в этом дерьмеГероем вышла из драки.
Когда бы Герман не вырвал в боюПобеду своим блондинам,Немецкой свободе был бы капут,И стал бы Рим господином.
Отечеству нашему были б тогдаЛатинские нравы привиты,Имел бы и Мюнхен весталок{271} своих,И швабы звались бы квириты{272}.
Гаруспекс{273} новый, наш Генгстенберг{274}Копался б в кишечнике бычьем.Неандер{275} стал бы, как истый авгур{276},Следить за полетом птичьим.
Бирх-Пфейфер{277} тянула бы скипидар,Подобно римлянкам знатным, —Говорят, что от этого запах мочиУ них был очень приятным.
Наш Раумер{278} был бы уже не босяк,Но подлинный римский босякус.Без рифмы писал бы Фрейлиграт{279},Как сам Horatius Flaccus.[22]
Грубьян-попрошайка папаша Ян{280} —Он звался б теперь грубиянус.Me Hercule![23] Масман{281} знал бы латынь,Наш Marcus Tullius Masmanus!
Друзья прогресса мощь своюПытали б на львах и шакалахВ песке арен, а не так, как теперь, —На шавках в мелких журналах.
Не тридцать шесть владык, а одинНерон{282} давил бы нас игом,И мы вскрывали бы вены себе,Противясь рабским веригам.
А Шеллинг{283} бы, Сенекой став, погиб,Сраженный таким конфликтом,Корнелиус{284} наш услыхал бы тогда:«Cacatum non est pictum!»[24]
Слава господу! Герман выиграл бой,И прогнаны чужеземцы,Вар с легионами отбыл в рай,А мы по-прежнему — немцы.
Немецкие нравы, немецкая речь, —Другая у нас не пошла бы.Осел — осел, а не asinus,[25]А швабы — те же швабы.
Наш Раумер — тот же немецкий босяк,Хоть дан ему орден, я слышал,И шпарит рифмами Фрейлиграт:Из него Гораций не вышел.
В латыни Масман — ни в зуб толкнуть,Бирх-Пфейфер склонна к драмам,И ей не надобен скипидар,Как римским галантным дамам.
О Герман, благодарим тебя!Прими поклон наш низкий!Мы в Детмольде памятник ставим тебе{285},Я участвую сам в подписке.
«Новый способ дарования конституции».