Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но хватка ослабла, раздалось невнятное бормотание — рождённый во второй раз, сородич быстро вспоминал, как говорить.
— Саели, Саели, Саели, — частое, тихое, чёткое, словно звук падающих капель. Неостановимое.
Минуту спустя — самую длинную минуту на свете — Келеф поник в беспамятстве. Пальцы разжались. Чем был пережитый ужас: искрой надежды или последним проблеском закатывающегося сознания? Ведь тело могло ожить без души.
При этой мысли Вальзаар почувствовал дурноту. Захотелось немедленно смыть слизь, застывавшую плёнкой. Он встал… попытался: его качнуло и бросило наземь. Кто-то пришёл? Или это только казалось? Голова налилась тяжестью, веки сомкнулись помимо воли, отвечая на милосердный приказ кого-то из аадъё. Воспоминания о кошмаре сначала подёрнулись дымкой, затем истёрлись.
Спать…
Отказаться Бейте-Чо из Трав не велели вежливость и осторожность. В то же время она не хотела привлекать внимание ненужными свиданиями. Так что она не почтила дворец уванга Сокода своим приездом и не пригласила Ин-Хуна к себе. Оба входили в число старших академиков, так почему бы им не встретиться в уютно обставленной овальной зале, посвящённой Аршапгустре Махабе — учёному из Осени, открывшему условия быстрого роста ценных камней?
Зала полнилась красным цветом: обивка, ковры, гардины. Сюда со всей Академии стаскивали устаревшую мебель: ковры и ширмы с вышедшим из моды рисунком, узкие кресла с высокими спинками, тусклые зеркала в громоздкой оправе, картины: всё больше портреты весенов, крайне великих при жизни, но как-то не очень — после смерти. В этом музее нравов, право, было на что посмотреть, но двое пришли сюда не развлечения ради.
Свечи зажигать не стали — света, сочившегося сквозь пыльные окна, вполне хватало, чтобы видеть друг друга и не натыкаться на мебель. Сонную тишину отмерял маятник в больших часах с затейливой росписью на стеклянной дверце: десять секунд — щелчок, десять секунд — щелчок.
— Прошу Вас, — произнесла жрица, поняв, что прислушивается. Поцокала устрашающим маникюром по крышке клавесина, пламенеющей райскими птицами среди цветов.
— Сей Ин-Хун из Сокода не думает, что Даэа оправдается, — прямо сказал весен.
Бейта-Чо великодушно взмахнула длинным рукавом:
— Без официоза. Что ж, её сместят. Кому-то из родственниц очень повезёт.
Держалась жрица прекрасно.
— Он слышал, однако, Главнокомандующая не одна будет отвечать за преступления. Завтра на суде назовут соучастников.
Ни тени волнения на морщинистом, набеленном и разрумяненом лице женщины из Трав. Впрочем, Ин-Хун ни секунды не верил, что полковник мог ошибиться.
— Хм, — Бейта-Чо поняла, что от неё ждут ответа.
— Эти люди потеряют всё, а то и навлекут позор на свой род, — добавил уванг Сокода. — Как полагаете, если бы им сейчас предложили сменить сторону и свидетельствовать против бывших подельников, они согласились бы?
Жрица усмехнулась:
— Вы сильно упрощаете. Разве же подельники не указали бы на них в ответ, а то и представили доказательства? Лучше не ворошить змеиное гнездо — люди очень не любят тонуть в одиночку.
— Но доказательства могли бы не покинуть дворец суда, обвинения — быть официально признаны клеветой.
На сей раз Бейта-Чо выдала себя оживлённым выражением маленьких холодных глаз:
— Тогда, она полагает, дело бы стало только за гарантиями. Обеим сторонам пришлось бы утрудить своих магов составлением договора.
Ин-Хун подождал радоваться:
— Есть условие, — признал он. — Вместе с договором Вам придётся подписать прошение об отставке с поста главы Академии наук Маро.
Жрица изобразила удивление:
— Вам ли не знать: сия Бейта-Чо из Трав не занимает этот пост.
Ин-Хун не почёл нужным удерживать улыбку:
— Во избежание, — вежливо объяснил он. — Но Вас ждёт компенсация. Будьте в суде за час до начала. С гарантиями.
Зоа развеял худшие опасения: хотя Келеф почти не приходил в себя, а, пробудившись, больше не пытался говорить, его мысли звучали вполне отчётливо. Он сохранил память, во всяком случае, большую её часть. Сохранилось и чувство причастности: он всё время пытался понять, сколько прошло времени; изо всех сил ускорял выздоровление.
— Он понимает, что сейчас нельзя медлить, — оценивал Мэйя Аведа.
Вальзаар же с болью сознавал другое:
— Ему и так оставалось жить ещё не более ста шестидесяти — ста семидесяти лет. А что останется теперь? Век? — он стиснул зубы, бессилие выводило его из себя: — Бестолочь. Упрямец. Медлить! Я не хочу пережить его, младшего! Какое — медлить?! Всё может подождать, а вот жизнь не вернёшь!
Мэйя Аведа наградил его тревожным взглядом, нетерпеливо пошевелил хвостом и предложил — в который уже раз:
— Нужно с ним побеседовать.
— Нет!
Тогда Сэф зло поморщился и добавил то, чего до сих пор не произносил:
— Прекрати ребячество! Разве не ему теперь решать? Уясни: жертва принесена. Заботиться стоит, чтоб не напрасно.
На следующий день упрямец мог удерживать сознание, пусть лишь на пару минут. По его настоянию, аадъё тотчас позвали Вальзаара. С трудом заставляя разбитое тело повиноваться, Келеф протянул к старшему родичу руку, едва увидел, и лихорадочно зашептал:
— Саели… не отсылай человека… я прошу… только не выгоняй… прошу… очень важно… — он так торопился всё успеть сказать, что потерял мысль.
Вальзаар коснулся его лба: сухая как бумага, кожа горела. Родич выглядел скверно, его жёг внутренний огонь — тело не справлялось с назначенным темпом исцеления и бунтовало против самоистязания.
Саели улыбнулся в ответ на отчаянный, ищущий взгляд, стараясь ободрить. Келеф ждал, что несмотря ни на что, его просьбу отвергнут, высмеют или осудят.
— Сюрфюс, — позвал Вальзаар. Истинное имя на миг вернуло родичу ясность ума: — Я всё исполню. Посмотри внимательно: кто теперь я, и кто ты.
— Я благодарен… — едва слышный шелест. Веки, дрогнув, опустились, гася зловещий блеск оранжевых глаз. Краски исчезли: в гнезде, подобно дню и ночи, жизни и смерти, всем разъединённым началам, белизна сплелась с чернотой.
«… Война — отец всех, царь всех: одних она объявляет богами, других — людьми, одних творит рабами, других — свободными. Она назначает цену жизни, испытывает нас. Бой покажет, чего стоит человек, а не его вещи, слава, богатство, связи или положение.
Искусство войны сродни искусству жизни. Наша жизнь — соревнование и борьба. Общество не жаждет нам угодить, оно — океан, мы — капли. И мы постоянно боремся друг с другом. В столкновении воль не каждый может выжить, устоять, утвердить себя. Все мы вынуждены надевать маски, продумывать планы, следить за тактикой союзников и соперников. Кто-то окажется более способным учеником, кто-то более удачливым. Кровавая или якобы бескровная, война — наша суть, ибо мы не желаем быть каплями, а та свобода и те возможности, каких мы жаждем, всегда притесняют других — они нам достанутся только засчёт других. Получим мы — не получат они, разве не так?
Летни сохранили традицию доисторических времён. В их поэмах война это поход за славой, счастьем, знанием или добычей, достойной гордости. Война — это соревнование вождей в силе или уме, храбрости или коварстве. Дружины не всегда вступают в бой, столкновение может разрешиться схваткой двух правителей или воинов, выбранных от каждого войска. Сказания о мириадах убитых — преувеличение, всего лишь закон эпоса.
Сегодня мы можем разрушить древний мир. Потому, что можем изменить войну: сделать её регулярной, здравой. Воспользоваться преимуществами наших технологий и, не желая больше тратить динзорию и пехоту, бросить на Лето авиацию, отведя ей роль безнаказанного убийцы. Смешать с землёй, а затем голыми руками взять всё, что останется от древнего непокорного народа.
Заманчиво! А теперь на миг попытайтесь представить себя на их месте. Для человека нет большей муки, как хотеть отомстить и не мочь отомстить. И нет ничего труднее чем гибель, не платя смертью за смерть.
Вам теперь известно, кто и зачем настаивал на разведении новых птиц. Вы слышали доклады военных специалистов, поставившие под сомнение ярко нарисованную нам картину лёгкой победы. Я, Вурэ-Ки, лицо Стрел, хочу, чтобы вы задумались ещё вот о чём: о мере и границах допустимого. Ещё не совершённое ужасает — может быть, уже не вас, но людей Весны, не посвящённых в ваши планы. Представьте, что вы расправитесь с Летом, ваши подданные привыкнут к этой мысли — человек ко всему привыкает. А мы не умеем управлять бессознательным, и нам останется с дурным предчувствием наблюдать, как граница допустимого сдвигается. Как ум перестаёт видеть за сотнями тысяч погибших — людей, таких же, как мы. Воображение пасует, ведь о войнах мы знаем из книг и только. Здесь кроется опасность: человек, бунтовавший против того, чтобы оказаться лишь каплей в море, превратится — хуже того — в цифру. Цифры можно складывать и вычитать, умножать и делить: они не чувствуют боли, не истекают кровью. Но мы, превратившие людей в чёрточки на пергаменте, и сами не остаёмся неизменными: мельчают души, ровнее бьются сердца. Граница допустимого каждый раз сдвигается лишь на палец дальше — какая, казалось бы, ерунда. Но, оглянувшись однажды, по локоть в крови, мы рискуем не увидеть, откуда начинали путь.