с энтузиазмом ребенка, вымаливающего у родителей одну и ту же сказку перед сном. И тетя Ирена замедленным, как в сновидении, жестом закуривала еще одну папиросу и, прищурившись – то ли от дыма, то ли от мгновенной яркости воспоминания о потерянном рае, повторяла, как стихи, всякий раз одно и то же:
«Ну что тут сказать? Где взять точные слова? Если бы свободу и счастье, красоту и любовь можно было бы пережить, описав их словами, не нужны были бы ни свобода, ни счастье, ни красота, ни любовь, не правда ли? – И она устремляла затуманенный взгляд на слезящееся окно, поросшее февральской оттепелью. – Как отделить себя словами воспоминаний от праздника, который всегда с тобой? Бесконечное разнообразие обычаев, костюмов и лиц. Обилие предметов широкого потребления. Ты сидишь за столиком уличного кафе, а весь этот радостный, пестрый, многообразный мир кружится вокруг тебя. И ты начинаешь кружиться вместе с ним». Она поднималась из-за стола: туфли на шпильках, чулки со стрелочкой, муар в обтяжку с глубоким декольте. Золото ее кудрей, рассыпавшихся по голым плечам, казалось мне снизу, при моем мальчишеском росте, восходящим солнцем, когда она, нагнувшись ко мне, подхватывала меня, приподнимала и начинала кружиться со мной по комнате. И папа приглашал маму, а дедушка – бабушку. Только дядя Аркадий сокрушенно качал головой в сторонке и бурчал:
«Ну и что? У нас тоже есть места публичных развлечений. Как насчет нашего ЦПКиО?»
Эта идиллия, однако, длилась не вечно. В один прекрасный день тетю Ирену увезли на автомобиле неизвестно куда. «Куда увезли тетю Ирену?» – спросил я. «Это у нее желудочное», – пояснил мне дедушка. С ней произошло нечто такое, о чем взрослые шептались по углам; при моем появлении они замолкали или начинали изъясняться загадочными намеками. Порой все же дело не ограничивалось намеками. «Она поставила под угрозу репутацию всей нашей семьи в глазах советской общественности», – хватался за голову дядя Аркадий. «В нашу эпоху подобное может произойти со всяким», – сокрушенно бормотал папа. «Ты еще скажи: в ее моральном облике повинны фальшь и убожество нашего существования», – язвительно отвечала ему мама. «Уважающий семейные связи индивидуум не пошел бы на подобную преступную связь», – вторил ей дядя Аркадий. «Ты вроде тоже себе ни в чем не отказываешь», – пронзал его гневным взором мой отец.
Имя тети Ирены было явным табу несколько месяцев, пока не стало известно, что, вдали от мирской суеты, как я полагал – за границей, в стране звездных бездн с граммофонной пластинки, она приняла некое судьбоносное решение, не проконсультировавшись с родственниками. Этот шаг вызвал в семье ожесточенные финансовые споры:
«Мы ни в чем себе не отказываем, но надо и совесть иметь», – скрипел зубами дядя Аркадий.
«Совесть, Аркаша, твоя супруга растеряла в вояжах по заграницам, – поддакивала ему моя мама, – зато подхватила еще кое-что».
«Посочувствовали бы: она была на волосок от смерти», – возмущался отец.
«Длинный же у нее волосок оказался, извините за каламбур. Эти ее золотые кудри нам недешево обойдутся», – мрачно заключила мама.
Эти зловещие намеки взрослых на недостойное поведение тети Ирены не изменили моего отношения к ней, потому что она была для меня самой поэзией, и как в поэзии содержание тождественно форме, так и ее моральный облик был для меня тождественен ее внешности. По ночам во сне я плыл за этим золотым руном, волны то вздымали меня ввысь, то тянули в пучину, пока я не понимал, что эти волны и есть те самые кудри тети Ирены, то самое золотое руно моего сновиденческого паломничества за тридевять земель – оно у меня под рукой, тугое и одновременно воздушное, выносящее меня к заветному берегу. Но когда тетя Ирена возвратилась наконец в родные пенаты и я вновь воочию увидел эти кудри, они как будто теряли для меня тот прежний лисий блеск, гипнотический лоск моих сновидений. Они стали зато гораздо богаче, гуще и пшеничней, как советский урожай зерновых на плакате. По старой привычке она все так же меланхолично отводила локоны со лба, но ее пальцы теперь то и дело нервно теребили волосы, как будто проверяя, все ли на месте, не украден ли тот или иной колосок из ее закромов. Возвращение тети Ирены из «заграничной командировки» было как пробуждение: столь же неожиданным для меня, как и ее исчезновение. Она, как и ее волосы, была прежней и одновременно другой. Или же я за эти несколько месяцев превратился из малолетнего в подростка и стал смотреть на нее иными глазами? Она все еще надевала по вечерам муаровое платье с декольте, но эти черные колера стали смотреться как траур – неизвестно по кому.
«Сколько денег угрохали впустую. Выбросили на ветер», – всплескивал руками дядя Аркадий, прихлебывая мамин борщ. Он все чаще питался у нас, потому что тетя Ирена перестала заниматься таким пошлым и суетным делом, как домашнее хозяйство. («Это у нее желудочное», – утешал нас дедушка.) Во время семейных торжеств она выглядела сонливой и рассеянной. Она молча сидела перед нетронутой рюмкой портвейна и больше не пыталась отыскать слова для бесконечного разнообразия обычаев, лиц и предметов ширпотреба за границей. Она больше не приносила нам пластинку с глянцевитой красавицей, и отец больше не крутил ручку патефона. Он лишь внушал ей часто что-то такое строгим голосом. Мы больше не кружились всем семейством в танце. Иноземное щебетание доносилось лишь иногда из ее комнаты, куда она утаскивала наш патефон и сидела там одна, полуодетая, перед зеркалом, расчесывая свои волосы с такой остервенелостью, что казалось, кудри распрямятся навсегда. Порой мне казалось, что она перетряхивает эту роскошь исключительно ради меня. Однажды, однако, я увидел сквозь полуприкрытую дверь, что перед ней стоит отец, перебирая ее волосы в своих ладонях. Я слышал его глухой голос, но не мог разобрать ни слова. Она, заметив меня в дверях, поманила к себе и, склонив голову, дала мне дотянуться рукой до шелковистой волны, где я столь часто тонул во сне:
«Пощупай. – И она запускала мои пальцы еще глубже в золотую гриву ее волос. – Нравится? И не страшно? Ты не боишься правды?»
Я не понимал, чего она от меня хочет. Я дрожал непонятно от чего. Папа, безнадежно махнув рукой, вышел из комнаты, хлопнув дверью. Тетя Ирена еще крепче прижала мое лицо к своим волосам: они пахли не пшеницей (чем пахнет пшеница?), а ромашкой или звездной пылью. «Правда, мой мальчик, бывает ведь страшной и некрасивой. Не боишься?» Если бы я и боялся правды, все равно не смог бы выразить свой страх словесно: мои губы уже утопали в кудрявом раю. Я лишь дрожал, но