различаю их фигуры в сумраке. Мне кажется, он зажал ее в сене. Снова удар. Она вопит.
– А ну, девка, говори, хух!
Третий удар. Она плачет.
– Ты что, засранка, не слышишь, что я сказал?
– Ты сам знаешь, – слабым голосом произносит она сквозь плач.
– Значит, ты мне не будешь говорить, а?
Два удара. Она плачет: длинный слитный тон.
– Значит, ты мне это не будешь говорить?! Чертовка! Не будешь мне это говорить, хух?! Ну, милмоя, тогда… тогда ты это ощутишь на своей шкуре!
И вот девочка громко голосит. Кричит, как будто от этого зависит ее жизнь. Она голосит, как будто он ее убивает. Коровы в хлеву подхватывают, словно из глубокого сестринского чувства. Мне нужно ее спасти! Мне ее спасать?
Я отодвигаю дверь и… и вижу, что он стащил с нее штаны. О, нет! Она вырывается, отбивается как дикий зверь, но ему все же удается… да, ему это удается. И тут раздается:
– Папа!!!
От крика, вырвавшегося из ее горла, перехватывает дыхание в моем. Кровь у меня застывает, превращаясь в красный воск. Я – человек-свечка. Скованный страхом, я вжимаюсь в грубую кладку каменной стены, желая совсем влезть в нее.
Он взгромоздился на нее. Белые ягодицы в темноте. Травмирующее зрелище. Она снова и снова кричит, но он зажимает ее рот рукой. Вдруг я замечаю человеческую фигуру за копной, тень, наполовину зарывшуюся в сено: под всклокоченной шевелюрой блестят испуганные глаза. Кто это? Он смотрит на них, смотрит на меня. Я смотрю на него, на них. Человек-тень перемещается, становится перед копной и переминается с ноги на ногу: вроде, хочет начать действовать, но колеблется, и сейчас, к несчастью, его вид стал больно уж комичным. Затем он бежит через все помещение прямо ко мне. Вот сейчас он меня убьет. Он распахивает дверь, выбегает прочь.
Фермер постанывает. Она оставила свои попытки закричать. Всхлипывает под его пыхтение. Лицо обезображено мучением, которое заставляет ее глаза зажмуриться. Помоги мне я сам! Затем она открывает их и полным ужаса взглядом смотрит на потолок, а руки у нее раскинуты, распяты на сене его руками, пальцами, ногтями. Распятие в сене. Созданное руками мастера. О отец… Потом она в последний раз пытается отбиться от своего отца, своего господина, своего мастера, своего автора, своего бога, и стискивает зубы в страшном, но бессильном крике, запрокидывает голову – и тут замечает меня:
– Спаси!
Я больше никогда не смогу взглянуть в эти глаза. Я хотел бы утонуть в ее глазах.
Я слышу, как он тяжко стонет. И в этот момент стена распахивается. В этот самый момент фасад сенника буквально падает на двор. Ворота для телег лежат при въезде. Весь сенник озаряется белым светом летнего вечера. Из-за рухнувшей стены открывается вид на тун при мороси и накренившуюся телегу для сена на одной оси. Хроульв застывает, словно ночной тролль, обратившийся в камень.
Я снова отворачиваюсь к стене и смотрю в дыру. Мой приятель быстро вскакивает из-за стола и улыбается мне:
– Ну как, хорошо получилось?
Я не отвечаю ему, просто тихо выхожу через дверь в хлев.
Глава 23
Это был Тоурд. Я видел, как он убегал. Это он оторвал дверь от стены. Выходя из коровника, я видел, как он бежит к туну. Он петлял то вправо, то влево, взволнованный, заполошенный, и наконец остановился и кинулся в канаву.
Значит, он целую неделю отсиживался в сеннике, словно герой саги, приговоренный к изгнанию. А кормился у бабушки. Она приносила ему еду, когда ходила кормить кур. Душа Живая замечательна. Несмотря ни на что, она всегда любила Тоурда: он носил имя ее мужа, Тоурда Тоурдарсона из Болотной хижины, испустившего дух в начале сенокоса сорок шестого года: лег как подкошенный на покосе, словно павший солдат, будто смерть положила рядом с ним свое орудие в знак почтения к человеку, который стал ее знакомым после ее частых визитов в Хижину. У Души Живой и Тоурда родилось тринадцать детей – выжили десятеро. И вот – он сам лежит на свежескошенной траве, как мертворожденный ребенок: маленький, скрюченный, похожий на козленка, с покоем в очах.
Старуха велела отнести его в дом и положить на свою кровать. Она еще одну ночь спала рядом с ним. Последнюю ночь после почти шестидесяти лет брака – оказавшегося, однако, вовсе не бракованным. Он явился ей во сне и сказал вису:
Ты юна была одна —
меня избрав у берега —
и красива, и стройна.
Я же был – Америка.
Виса у него получилась отличная – не чета тем, которые он слагал при жизни. Его душа отлетела – вот и стихи у нее стали более летучими. Многие, умерев, становятся лучше.
Адальбьёрг Кетильсдоттир во всех своих одеждах. На взморье у Косы осенью 1889 года. Суббота, слабоветренная погода. Душа Живая молода и румяна. Юбки длинные, тройные. Родители умерли, а трое братьев и сестра готовятся отплывать в океан. Лодка ждет у крайней шхеры. На борту – ее трое братьев и она сама. В глазах испуг. И на воде во фьорде – черный-пречерный корабль. Четыре паруса. Четыре белых паруса, словно огромные чистые листы ненаписанной биографии. А над ними, в далеком далеке, в глубине высокогорных пустынь – столько же пепельно-серых туч, подобных сигнальным дымам, знаку, который подают вулканы Исландии. Прощай? Не уезжай? На взморье – пятьдесят человек со всеми пожитками. Красно-коричневые лица над черными шалями, жакетами. «АМЕРИКА» – написано у каждого на лбу. Большая страна, большое слово, большое обещание. И за всем этим следит недоразвитый на вид суконноштанный парнишка. Деревенский долдон с голодными глазами. Тоурд с Холма. Он в город с отцом приехал. А пришел сюда из любопытства.
– Я самогонку свою забыла, – ни с того ни с сего говорит девушка и плюхается с борта в воду, промачивает ноги. Тяжелая в заплетающемся тройном слое полной одежды, она ковыляет сквозь толпу – людей, направляющихся на судно. Братья удивлены, один хватает одежину – своеобразную шаль, большую и широкую, а в другой руке держит бутылку: «Алла! Она здесь!» Она оборачивается, стоя на валуне, и задумывается на один миг длиной в целую жизнь. Затем снова отворачивается и продолжает свой путь на взморье. «Алла! Алла!» – затем они снова сели и пропустили по глотку.
– Возьмешь меня замуж?
Он едва не поперхнулся куском леденцового сахара. Она стояла перед ним,