я отвечал — мелко, братцы, размаха нет, масштаба. И заскучал. Не стал дожидаться, когда они выжмутся и обсохнут, а потом объяснятся с милицией, перецеловался с девчонками и смылся.
Я им уверенно пообещал перед уходом, что через несколько дней уеду на край света.
И дома толчок.
Все к одному.
Зажженные свечи, изысканный стол, бутылка «Твиши». Инка в красном платье. И Феня принарядилась. Надо же, говорят, отпраздновать окончание курса.
Сели.
— За вас, детки, — сказала Феня.
Пригубила, склюнула что-то и поднялась. Впервые так неприкрыто она оставила нас наедине.
Захмелели.
Инка потащила танцевать.
Томная, шалая. Мы топтались в притемненном холле. Пластинку заело, «ламур», «ламур», «ламур», буксовал Адамо.
— Инна!
Мы не услышали, как он спустился. Должно быть, его раздосадовала нерешительность Адамо.
— Да, папа.
Он долго и как-то жутко печально смотрел мне в глаза. Потом медленно погладил руку Инки, сверху вниз, от плеча к запястью. Вздохнул. И огрузло, тяжко, как проигравшийся в пух и прах картежник, полез наверх, к себе.
И меня как пронзило.
Упала пелена, и я вдруг увидел... это же... не мой, но отец...
Ах, ты, думаю... пижон червивый.
Шоры. Слеп. Тоска и смурь.
Лишь в редкие минуты... и резко, толчком...
Почему? Отчего? Откуда?
В чем, черт возьми, дело? Почему мне так невмоготу?
А может... и хандра, и заплечный голос, и скука, и душевная слепота, и поганенькое чувство, что с Инкой все идет к наручникам, — из какого-то одного источника? Может, случилась пропажа, а я и не заметил? Ну, например, потерял лицо? И хотя теряют лишь то, что имеют, может, оно у меня, пусть плохонькое, но было? И теперь — нет? Никакого? Теперь взамен маски? Много, страшно сказать сколько, разных, на любой вкус, и я меняю их согласно обстоятельствам? И ношу естественно, как будто так и надо?
Но все равно — почему? Если такое случилось, то почему?
Мамулечка, милая, почему?
Я заблудился, и пора возвращаться? Кончен путь блудного сына, и пора мне теперь домой?
3
Да, я задумал уехать. Более того, прилюдно обещал, раззвонил на весь белый свет (а это уже капкан).
Однако волынил, медлил.
В чем дело?
Черт возьми, откуда столько нерешительности?
И лишь чуть позже понял: не было подходящей конструктивной идеи. А шашлык без шомпола — не шашлык, а недоразумение.
«Все приходит вовремя для того, кто умеет ждать». И хотя ждать я покуда не научился, мне и на этот раз повезло.
С другой стороны: если спокойно дать себя измучить нерешительности, пожить с неуверенностью бок о бок, то жизнь сама надоумит, и в награду за выдержку подарит какой-нибудь новый мираж, лукавый обман, не отличимый от знания, и покажется, что доселе туманное вдруг прояснилось, а дальше уже дело техники. Другую ось вращения выберешь. Или вектор движения.
Так и со мной.
Сориентировался я в пространстве благодаря одному случайному разговору, которому стал свидетелем.
Мы мирно завтракали с Феней на кухне. Ей из автомата позвонил Попечитель, и они долго, занудно обсуждали сначала всякую чепуху, разные бытовые мелочи.
А потом вдруг глухо, непримиримо заспорили. Реплик Попечителя я, естественно, слышать не мог, но суть, мне кажется, уловил (надеюсь, он простит мне неточность в подробностях).
Человек рожден для любви, утверждала Феня, а Попечитель не соглашался, он говорил, что любовь — болезнь или, чаще, одна из форм добровольного рабства, самоограничения, заточения в чувства, что человек рожден свободным, и задача в том и состоит, чтобы он оставался таковым до могилы, был в каждую минуту свободным, всегда, всю жизнь. А Феня спорила. Она говорила, что не понимает, зачем? На кой шут ей эта свобода, если нет любви? Если любовь рабство, то я выбираю рабство, и делаю это вполне свободно. Э, нет, голубушка, возражал Попечитель, тебя обстоятельства загнали в угол, по существу, у тебя не было выбора. Чтобы ты поняла мою мысль. На земле свободны только дети, лет до трех. Затем начинается несвобода. Из всех людей, когда-либо живших на нашей планете, свободным был только Христос. Один. И именно поэтому человечество обожествляет его. Молится ему две тысячи лет. Нет, горячилась Феня, нет. Умствования, Кешенька. О какой ты свободе толкуешь после Инты и Воркуты? Я знаю сердцем и уверена, что оно меня не обманывает. Что стало бы с Инной без моей помощи, если бы я возжелала свободы? Что осталось бы от моей помощи этой бедной девочке, если бы она не была замешана на любви? Кто вообще спасал бы ее, если бы я занималась не тем, что мне подсказывает сердце, а поисками какой-то абстрактной свободы?
Ну и так далее.
Они еще долго спорили. А я вдруг задумался — с куском несъеденной буженины во рту.
Интересно. Мне такое и в голову не приходило.
А правда, что это за зверь такой — свобода? Где обитает? Кругом только и слышишь — свобода, свобода, а спроси поконкретнее, никто не щупал, не видел.
А любовь?
Тоже дело темное.
И как они друг с другом — любовь и свобода? Приятели? Враги? Соседи?
Вот и проверь, сказал я себе. Жениться всегда успеешь. Поброди по свету, подумай. Чем не конструктивная идея?
И просиял.
Все. Решено и подписано.
Скатаю зайцем на Байкал. На обратном пути проведаем маму Магду.
Замечательно. Воля, простор. Сам себе хозяин. И кольцевой маршрут. По душе. По любви.
ЛЮБОВЬ И СВОБОДА
Первым взбежал по трапу Иван, за ним Пашка и Гаврила Нилыч. Невозмутимый Перелюба и степенный, отяжелевший Евдокимыч, переглянувшись, махнули на молодежь рукой и решили остаться у костра.
Бригадир, резко развернувшись, правил к двум дорам, затеявшим неподалеку в море какое-то веселое озорство.
Приблизились.
Им показали, чтоб подплыли слева, если, мол, хотите видеть. Они и пристроились — обошли доры и встали чуть поодаль, на холостых, не выключая двигатель.
На одной из дор, терпеливо покачивающейся на волнах, окруженная хохочущими, гикающими и похлопывающими мужиками, азартно выплясывала немолодая рыбачка-матрос (женщин в бригадах насчитывалось не более десяти, и все были хваткие, мужиковатые, умеющие за себя постоять), почему-то раздетая, в одних тесных ватных