Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нечаев. И нет ответа?
Мацнев. Слишком много.
Нечаев (рассудительно). Слишком много — значит, ничего. Я так и думал. Все это прекрасно, об этом ты мне еще расскажешь, но как ты, Всеволод, решил вопрос о родителях? Это вопрос, брат, прости меня — серьезный. У меня родителей нет, я подкидыш, по фамилии Нечаев, что должно было обозначать нечаянную радость, но ты? Тут надо подумать и подумать, как говорится.
Молчание.
Мацнев. Если хочешь, то по-настоящему о своих я не думал, да и думать не хочу. Зачем? Что такое родители, отец, мать, когда все бессмыслица, когда нет ничего! Значит, так нужно, чтобы я умер, а они страдали.
Нечаев. Жестоко это, Сева, слишком жестоко!
Мацнев. Жестоко? А если бы я умер от чахотки или от тифа — ведь я всегда могу умереть от какого-нибудь тифа, — тогда не жестоко? Оставь, Корней! И почему то, что может сделать со мной любая бацилла — того я сам не смею сделать с собой? И у них есть Надя, Васька, славный мальчишка… и оставим их! Я о тебе, Корней, чудак ты мой милый, ты-то зачем со мной покончишь? Это, брат, уже форменная бессмыслица.
Нечаев. Ты это серьезно?
Мацнев. Но подумай сам, Иваныч…
Нечаев. Тогда и я серьезно. Погоди, не сбивай — мне трудно. — Конечно, я человек малоразвитой, армейский офицер, недоучка и во все эти твои тонкости войти не могу, нет. Смысл, бытие-небытие, зачем и к чему — к этому, извини меня, я равнодушен. То есть не то чтобы совсем равнодушен, а вроде этого: не понимаю. Но зато у меня есть свои основания — понимаешь: свои основания. Очень, конечно, возможно, что без тебя я бы никогда не собрался в эту дорогу, но только потому, что слаб характером и дрянь! Вот. — Покурим? — Луна-то как взлезла. — Да. Поставим вопрос просто: как ты думаешь, могу я стать Наполеоном — я тоже офицер, как и он был?
Мацнев (хмуро). Пустяки это, Иваныч.
Нечаев. Нет, брат, не пустяки. Конечно, я так выражаюсь, но дело тут серьезнейшее, брат. Всякий человек имеет право быть Наполеоном, а если он не вышел — то к чертовой матери все! Вот. Конечно, я не честолюбив, — но разве это хорошо? Это-то и есть главная моя подлость, это значит, что и всю жизнь я могу остаться тем же офицеришкой и не подвинуться ни взад, ни вперед. Помнишь, как я собирался готовиться в Академию, петушился… а что вышло? И как я живу? — совестно подумать, в темноте краснеешь: точно и не живу, а сплю. Вот ты приехал, и я с тобой проснулся, а уедешь ты или… И кому я нужен такой? Ну, конечно, не украду я там или не предам, ну, и добр я до глупости, но разве это настоящее? Нет, та же бесхарактерность, собачье виляние хвостом. Ничтожен я, Всеволод, ужасающе ничтожен. Стыдно подумать!
Мацнев. Не унижай себя, Иваныч, не надо.
Нечаев. Я и не унижаю себя, а надо же говорить правду. И еще скажу тебе самое позорное, о чем даже тебе говорить неловко: ужасно, брат, я некрасив! Другого хоть форма скрашивает, а как погляжу я на себя в зеркало со всеми этими ментиками-позументиками: фу, думаю, какой осел! Нынешней зимой, когда ты был в Москве, знаешь, о чем я размечтался? Не смейся — о монастыре.
Мацнев. Ну, что ты! Какой еще монастырь! Ты шутишь?
Нечаев. Нет, голубчик. Но только посмотрел опять в зеркало — и успокоился: да разве с такой физиономией угодники бывают? И не в том, конечно, дело, что рожа, — а ведь чего я хотел от монастыря? Спрятаться и только, без боя сдать позиции. И все это гнусно до последней степени, и вот тебе мои основания. Кому я нужен такой? Кто обо мне заплачет? И луна эта, и вся эта красота, и там далеко чьи-то прекрасные глаза смотрят в другие прекрасные глаза… но при чем я здесь? Ничтожен я, Всеволод, ужасающе, до боли ничтожен!
Молчание.
Так как же, Всеволод, — принимаешь в компанию?
Молчание.
Мацнев. Нет, Иваныч, пустяки. Какие это основания? Такому честнейшему человеку, как ты…
Нечаев. Да к черту, наконец, мою честность! Ведь это, наконец, оскорбительно: тыкать в нос честностью.
Мацнев. Обижайся или нет, а я говорю, что такому честнейшему человеку, как ты, вовсе не надо быть Наполеоном, чтобы иметь право на жизнь, на уважение и любовь. Пустяки, Иваныч. Ты просто хочешь принести некоторую жертву, а чтобы мне не было трудно, ты вот и придумываешь разные…
Нечаев. Жертва? Допустим. Пусть это будет только жертва, и больше ничего. Конечно, чего стоят мои нечаевские основания с точки зрения бытия-небытия? Вздор, простая блажь! Допустим. Но как ты, человек умный и благородный, не понимаешь сам, сколько надменности и презрения, какая проповедь неравенства в таком твоем отношении? Как ты, человек умный, не понимаешь, что жертва моя — есть мое единственное богатство, моя единственная красота, где я не уступлю никому в мире! Этой минутой единой я всю жизнь мою украшу, этой минутой я вечности достигну! И кому эта жертва? Тебе? Глупо, брат, — извини, но очень глупо! Не тебе, а дружбе! Вот кому, дружбе!
Мацнев (потирая лоб). Да, одна душа — одна душа!
Нечаев. Одна ли душа, две ли — не в этом дело. Но в том дело, что был человек, который для святой человеческой дружбы не пожалел своей жизнишки поганой! Но был человек, который встал, вот так, перед всем миром (встает), и громко сказал: ничего не жалею для друга! Не богатству, Сева, не славе земной, не дрянной любвишке женской — дружбе, Сева, дружбе, дружбе…
Садится и тихо плачет.
Мацнев (обнимая его). Корней, милый ты…
Нечаев. Нет, ты скажи!..
Мацнев. Ну, конечно, вместе! Иваныч, брат ты мой родной!..
Нечаев (не поднимая головы). Не брат, а друг. Брат убил брата, а друг умрет вместе с другом. Всеволод — как прекрасна жизнь!
Мацнев. Прекрасна, Иваныч! Так прекрасна, что…
Молча сидят, обнявшись. Нечаев легко вздыхает, громко сморкается и встает.
Нечаев. Стоп. Сейчас наши придут. Сева, я сегодня петь буду.
Мацнев. Пой!
Нечаев. «На заре туманной юности всей душой любил я милую», — ах, Господи, до чего невыразимо хороша жизнь. Ну — стоп! Еще одно слово: Всеволод, давай кончим на этом месте в воспоминание вечера сегодняшнего… Ты не сердись на сентименты, но тебе ведь все равно…
Мацнев. Нет, не все равно. Давай здесь!
Нечаев. И еще, револьвер или поезд? Револьвер — один может случайно остаться, а потом надо повторять. Поезд, конечно, страшнее, но я думаю, что это не важно — не важно, Сева. А луна-то дура смотрит и ничего не понимает. Но красиво, все красиво, правда, Сева? Вот мы на шпалах сидели — старые шпалы, а тоже поезда по ним ходили… Совсем заболтался я, не слушай. Но только мы свяжемся. Наши идут!
Очень далеко голоса и треньканье гитары.
Да, идут. И Зоя идет — как смешно: Зоя!
Мацнев. Зачем связываться, Иваныч, можно просто взяться за руки.
Нечаев. Разбросает — невозможно! Разбросает! Эта штука, брат, как хватит! Нет, так вернее и ближе. Но это потом, потом, Сева!..
Мацнев. Что, Корешок?
Нечаев. Так, болтаю. Ты меня не слушай. — Ишь, как весело идут. Если бы сегодня я был в лагерях, я напился бы, честное слово!
Мацнев. А вот это зря.
Нечаев. И сам знаю, что зря, а все-таки напился бы. И Горбачеву дал бы по роже. Давно ищу подходящего случая.
Мацнев. Что это за Горбачев — я не знаю его?
Нечаев. Ты не знаешь. Так, дрянь одна. Ну его к черту, подождет, если хочет. (Встает на рельсы и кричит.) Компания! Ого-го!
Кто-то из идущих на мотив тирольского рожка отзывается: а-у! Нечаев повторяет громко: а-у-у! Постепенно все выходят с левой стороны. Говор.
Студент. А нас по мосту не пустили.
Гимназист. Я говорил, что сторож не пустит.
Коренев. А я говорю, что тут ходил. Не пустил оттого, что много народу. Еще бы, если ты будешь выть: царицей ми-и-ррр…
Катя (садясь на откос). Хоть на руках меня несите, дальше я не пойду. Столярова, плюхайся, матушка, тут так принято. Какой песок-то теплый, попробуй рукой. А?
Столярова. Да, совсем теплый!
Около них устраиваются на откосе Котельников и Василь Василич.
Надя. Не соскучились без нас?
Нечаев. Стосковался до последней степени, едва дожил. Садитесь.
Надя. Да и то ноги не держат.
Гимназист. Надо было низом идти.
Коренев. Вот осел! Тебе же говорят, что там нет проходу!
Студент. А что же вы не присядете, Зоя Николаевна?
- Остров кукол - Джереми Бейтс - Русская классическая проза / Триллер
- снарк снарк: Чагинск. Книга 1 - Эдуард Николаевич Веркин - Русская классическая проза
- На чужом берегу - Василий Брусянин - Русская классическая проза