— Прошу вас, — сказал лейтенант Фельтон, распахивая дверцу.
Д'Артаньян, не заставив себя просить дважды, проворно выскочил. Карета стояла во внутреннем дворе какого-то высокого здания самого старинного облика, и, судя по убогому виду стен, окон и дверей, гасконцу вновь предстояло иметь дело с той разновидностью рода человеческого, что именуется судейскими. Даже если бы Фельтон не проговорился, что они едут к судье, д'Артаньян безошибочно бы опознал здание: отчего-то полицейские и судьи обитают в домах, пришедших в совершеннейшее запустение как снаружи, так и внутри. То ли господа судейские, мастера вольного обращения с казенными суммами, кладут в карман и деньги, отведенные на починку, то ли в столь неприглядном виде скрыт злой умысел — приведенный пред грозные очи представителей закона субъект должен заранее осознать, что отныне его будет окружать самая унылая обстановка…
Сомкнувшись, моряки провели д'Артаньяна по извилистым длинным коридорам и препроводили в комнату, показавшуюся гасконцу родной и знакомой донельзя, — настолько она походила на резиденции полицейских комиссаров, к которым его под конвоем доставляли в Париже (впрочем, те присутственные места, куда он приходил по своему хотению, ничем не отличались). Тот же въедливый и удушливый запах старой бумаги, чернил и сургуча, те же неказистые столы и стулья, даже мантия на восседавшем за столом краснолицем толстяке казалась доставленной прямехонько из Парижа — столь же потертая и пыльная.
Судя по горделивому виду краснолицего, он был здесь главным — ну прямо-таки королевская осанка, голова надменно задрана, нижняя губа оттопырена почище, чем у Анны Австрийской… Возле стола почтительно стоял еще один носитель мантии, но этот, сразу видно, был на побегушках, худой и плешивый, с неприятным взглядом.
После недолгого обмена фразами на непонятном гасконцу английском Фельтон и моряки покинули комнату с видом людей, избавившихся от не самого приятного в их жизни поручения. На смену им явились двое здоровенных, бедно одетых субъектов устрашающего телосложения, более всего похожих даже не на типичных представителей лондонской черни, а на диких лесных людей: неуклюжие, звероватые какие-то, заросшие бородами до глаз вопреки всякой моде. Они поместились по обе стороны д'Артаньяна, стоя к нему лицом и настороженно следя за каждым движением.
— Итак, доставили наконец… — сказал толстяк на неплохом французском. — Меня зовут сэр Эскью, и я тут судья…
— В самом деле, сэр Эскро? — вопросил д'Артаньян с самым невинным видом.
Одному богу известно, уловил ли судья издевку или его знание французского не простиралось настолько глубоко [23], но он, окинув гасконца неприязненным взглядом, процедил через губу:
— Эскью, я вам сказал… А это вот — мистер Марло, мой помощник.
— Марлоу? — с тем же простодушным видом спросил д'Артаньян.
Но и эта его проказа [24] не произвела никакого действия. Судья, шумно сопя, какое-то время рассматривал его так, словно все уже для себя решил и колебался лишь между четвертованием и повешением. Потом, в свою очередь, спросил:
— Так это вас зовут д'Артаньян?
— Господин судья, я глубоко тронут, — сказал д'Артаньян почтительно. — Вы чуть ли не единственный англичанин, который правильно выговаривает мое имя…
— А удостоверить свою личность можете?
— Без всякого труда, — сказал д'Артаньян, вынимая из кармана свое подорожное свидетельство, выписанное на имя кадета рейтаров Шарля де Кастельмора, путешествующего со слугой Планше по собственной надобности.
Пробежав бумагу глазами, судья, не поднимая глаз, спросил с подозрительным видом:
— Отчего же вы пишетесь Кастельмор, а зоветесь д'Артаньян?
— Потому что мое полное имя — де Батц д'Артаньян де Кастельмор, — спокойно ответил гасконец. — У вас, в Англии, подобное именование тоже не редкость…
Швырнув бумагу в ящик стола, судья наклонился вперед и, потирая ладони, радостно объявил:
— Ну вот ты нам и попался…
— Простите? — поднял бровь д'Артаньян.
— Каков прохвост, Марло? — повернулся судья к помощнику, и тот подхалимски захихикал. — Притворяется, будто видит нас впервые в жизни…
— А я-то его сразу узнал, сэр Эскью, — сообщил Марло. — Хоть он и в другой одежде… Трудненько его не узнать, мошенника…
— А не выбирать ли вам выражения тщательнее, сударь? — недобро поинтересовался д'Артаньян. — Иначе…
— Молчать! — заорал судья, грохнув кулаком по столу. — А то я тебя, прощелыгу, еще и плетьми прикажу отодрать!
Д'Артаньян невольно дернулся в его сторону, но бородатые верзилы, оказавшиеся не столь уж и неуклюжими, проворно сграбастали его за локти так, что суставы затрещали, и вырваться не было никакой возможности.
— У кого ты, прохвост, спер эту бумаженцию, мы потом выясним, — сказал судья. — если только будем тратить время…
— А стоит ли, сэр? — подобострастно посунувшись к его уху, спросил Марло. — К чему тратить время и силы на такие глупости?
— Вы совершенно правы, Марло, — сказал судья. — В самом деле, какая разница, у кого он украл бумагу? Главное, мы-то его прекрасно помним, мошенника… Думал, мы тебя не узнаем?
— Я тебя, голубчик, по гроб жизни не забуду, — хихикнул Марло. — И узнаю из тысячи… Мы же тебя предупреждали по всей строгости закона, а ты, стервец, не внял…
Д'Артаньяну показалось, что он спит и видит дурной сон, — но боль в стиснутых лапищами бородачей локтях была самая натуральная, какой во сне никогда не бывает.
— Что здесь происходит? — спросил он в полнейшей растерянности. — За кого вы меня принимаете, господа?
— То есть как это за кого? — с наигранным изумлением ухмыльнулся судья. — За того, кем ваша милость и является: за бродягу французского происхождения Робера Дебара, уже привлекавшегося однажды к суду не далее как месяц назад… — Он сделал паузу, глядя на д'Артаньяна с гнусной ухмылкой, потом подтянул к себе толстенную пыльную книгу и раскрыл ее почти посередине. — сейчас я вашей милости все объясню… На тот случай, если изволили запамятовать. Надобно вашей милости знать, что двадцать девятого июня тысяча пятьсот семьдесят второго года от Рождества Христова английский парламент принял закон под официальным названием «Закон о наказании бродяг и помощи бедным и калекам», имеющий к таким, как вы, самое что ни на есть прямое отношение… Вам, голубчик, уже исполнилось ведь четырнадцать?
— Да, — сказал д'Артаньян.
— Отлично, отлично… Читаю: «Любое без исключения лицо или лица старше четырнадцати лет, которые в соответствии с этим законом будут определены как жулики, бродяги или здоровые нищенствующие и схвачены в любой момент после праздника святого апостола Варфоломея, где бы это ни было в королевстве, просящими милостыню или совершая преступления бродяжничества и нарушения настоящего парламентского закона по какой-либо из этих статей…»