Истинную же волю Эйпельбаума я оставляю втайне: Натан заставил меня поклясться, что его пожелание насчет праха умрет вместе со мной, исполненное, но невысказанное. Но и без этой клятвы я бы ничего никому не сказал.
Прощание
Ранним утром от метро потянулись колонны «сотворенных Натаном» (так я называл его последователей, хотя самому Эйпельбауму это было не по душе).
Все, кто продолжал, вопреки клевете, разоблачениям и саморазоблачениям, любить и верить в Натана, собрались в десять утра под окнами больницы. От столпотворения флагов и символов рябило в глазах. Настроение толпы было возвышенным, но то здесь, то там вспыхивала агрессия. Собравшихся нервировало, что их так много и они столь разнообразны, столь разного хотят и в столь разное желают верить. Думаю, что если бы Натан сейчас признал кого-то своим любимым порождением, то эту возлюбленную группу растерзали бы. Но я знал, что Нати никогда такого признания не сделает.
Пришли под наши окна, конечно, и те, кого Натан увлек своими семейными и антисемейными воззваниями и деяниями. Отряды людей целомудренных и решительно настроенных на разврат мрачно поглядывали друг на друга (правда, во взглядах распутников сверкала не только вражда).
Я вообще к дополитическому периоду жизни Натана отношусь с огромным скепсисом, и если бы можно было его вымарать из биографии Эйпельбаума, я бы сделал это, так сказать, недрогнувшей лапкой. Потому я оглядывал «семейные» и «антисемейные» группировки предельно скептически. Я, безусловно и всегда веривший в исключительность Эйпельбаума, все равно был поражен тем, что люди так нуждаются в вожаке. Что за вид такой? Как они смогли обойти всех нас в эволюционной гонке? Вот где тайна! Мы, представители животного мира, не согласны никому вручать нашу волю и свободу. Неприятным исключением являются только собаки, но это статья особая: их слишком давно приручили.
Большее понимание во мне встречали другие последователи Натана — те, на кого он повлиял как политик могучий и таинственный. Хотя, положа лапку на сердце (вот привязалась эта «лапка», но уж что написал, то написал: я категорический противник редактуры, да и времени такого не имею), десятки представителей общественного спектра, ожидающие от Натана наставлений, не вызывали во мне сильного сочувствия.
Тут я, каюсь, снова проявил самоуправство. Поставив стульчик на край балкона и схватившись за перильца, я начал говорить, сам толком не зная, зачем я открыл рот. (Впрочем, на вдохновение я рассчитывал всегда, и оно меня пока не подводило: помню первое выступление в ГЛАИСТе, когда я вообще не знал, каким будет мое следующее слово, и только лорд Байрон спас меня от конфуза).
Возможно, своим вступлением я хотел сделать предстоящее последователям Натана разочарование не столь горьким? Я ведь тоже не лишен сострадания, хотя мое пребывание в России было связано не столько с состраданием, сколько с постоянным, неугасающим, изумлением. Я почти нежно оглядывал либерально-консервативную, целомудренно-распутную, пацифистки-милитаристскую толпу и, приветственно помахав всем лапкой, звонко спросил:
— Вы же понимаете, что Натан был гимнастом в мире идей и акробатом познания? Он переоделся во все ваши иллюзии и прекрасно знает им цену. Неужели вы думаете, что он поддержит вас в служении миражам?
На соседние больничные балконы высыпали группы пациентов; они тоже присоединись к общей жажде.
— Сам ты акробат! — крикнул плешивый толстяк, принадлежащий к фракции распутников (видимо, его мечта трагически не совпадала с реальностью). — Сам в цирк иди, гимнаст!
— Воцирковись! — крикнул какой-то богохульник, и я помахал ему лапкой с максимальной язвительностью.
— Отныне знамя семьи вы понесете в одиночку! — крикнул я целомудренникам. И поспешно, чувствуя, что долго выступать мне не дадут, воззвал к сладострастникам: — Теперь вам придется развратничать без вожака, без лидера! Понимаю, это сложно, но вы справитесь.
Затем, кратко и немножко агрессивно, я обратился ко всем группам и коллективам: я предвидел, что им вот-вот скажет Натан, и рассчитывал, что мощь их ярости истощится на мне.
Меня обругали и освистали, и я, казалось бы, готовый к этому, обиделся. Особенно неприятно было, что меня обругивали и освистывали даже больные с соседних балконов. И я рассвирепел. Почувствовав, как задрожали мои уши, я решил, что надо засвистеть им в ответ! Как тогда, на суде! Чтобы с идиотов слетела спесь вместе с одеждой!
Но мой план был задушен в зародыше: два санитара вывели на балкон Натана, а устраивать балаган при больном мне не позволяла совесть.
Натан так изменился, был так изможден и худ, словом, он так отличался от себя, прежнего, что подбалконное человечество ахнуло и отпрянуло.
Как истинный еврейский Сократ, Натан начал с вопроса.
— Я очень рад вас видеть, но хотел бы узнать: зачем вы здесь?
Стоглавая толпа призадумалась.
— Надеюсь, — Натан был спокоен и тверд, и я любовался им, — что ваши дни будут радостны и свободны. В том числе и от меня. Потому что я не хочу быть ни чьей-то клеткой, ни путеводной звездой. И всякий, кто скажет, что готов такой звездой стать — ваш главный, единственный и настоящий враг. Так что, почувствовав во мне какого-то… — Натан снова улыбнулся, но никто и не думал улыбаться ему в ответ, — какого-то пастыря, вы должны были сразу же опознать во мне врага.
Стоглавая несостоявшаяся паства нахмурилась.
— Вы пришли ко мне, умирающему, чтобы я укрепил вас в одном из ваших любимых заблуждений. Вы ищете границ и противоречий. Вы желаете получить санкцию на ненависть и насилие. От меня?! Знаете, что я вам скажу на это? — и Натан поднял над головой дрожащий средний палец. То же самое сделал я, и мой пальчик даже задрожал от удовольствия.
Раздался народный ропот.
— Вот что я скажу вам, средневековые друзья мои: если человек родился, он не должен быть унижен. Не смейте ни одно живое существо принуждать ни к чему: это самый большой грех. Не смейте лишать его свободы воли и выбора! Ведь каждый из нас пришел, чтобы стать собой за плачевно короткий срок. Хотя бы