Вот что я думаю и вам объявляю, чтоб иные радовались, а другие успокоились… Прочитайте! Понять можно все, а толковать нечего».
Все цифры, приведенные Ростопчиным, точны, их приводят современные событиям документы и нынешние историки. Отъезд москвичей из Москвы объективно был также актом сопротивления. Противопоставляя их отъезд поведению жителей других европейских столиц, которые при оккупации их французами предоставляли неприятелям свои жилища и услуги, Л. Н. Толстой пишет в «Войне и мире»: «Они уезжали каждый для себя, а вместе с тем только вследствие того, что они уехали, и совершилось то величественное событие, которое навсегда останется лучшей славой русского народа».
21 августа Кутузов пишет Ростопчину: «С сокрушенным скорбным сердцем извещаюсь я, что увеличенные нащет действий армий наших слухи, рассеиваемые неблагонамеренными людьми, нарушают спокойствие жителей Москвы и доводят их до отчаяния. Я прошу покорнейше ваше сиятельство успокоить и уверить их, что войска наши не достигли еще того расслабления и истощения, в каком, может быть, стараются их представить. Напротив того, все воины, не имея еще доныне генерального сражения, не могли дойти до такой степени оскудения в пособиях и силах и, оживляясь свойственным им духом храбрости, ожидают с последним нетерпением минуты запечатлеть кровию преданность свою к августейшему престолу и Отечеству. Все движения были до сего направляемы к сей единой цели и к спасению первопрестольного града Москвы…»
Дом Ростопчина на Большой Лубянке был тем пунктом, куда стекались все известия о военных действиях и откуда растекались по Москве. Дом постоянно был наполнен людьми: курьерами, офицерами и генералами, следующими в армию или из армии, не покинувшими город дворянами, которые приходили узнать свежие новости, служащими, адъютантами, различными посетителями.
В последние дни августа по предложению хозяина в доме Ростопчина поселился Н. М. Карамзин. У них были давние хорошие отношения, и даже более: по московским меркам они считались близкой родней, их жены были двоюродными сестрами. Но Карамзин поселился у губернатора не в качестве родственника.
20 августа историк отправил из Москвы в Ярославль жену с детьми, сам же остался в городе, намереваясь вступить в ополчение. «Наши стены ежедневно более и более пустеют, уезжает множество, — писал он после отъезда семьи в письме в Петербург И. И. Дмитриеву. — Я рад сесть на своего серого коня и вместе с Московскою удалою дружиною примкнуть к нашей армии. Не говорю тебе о чувствах, с которыми я отпустил мою бесценную подругу и малюток; может быть, в здешнем мире уже не увижу их! Впрочем, душа моя довольно тверда, я простился и с „Историей“: лучший и полный экземпляр ее отдал жене, а другой в Архив иностранной коллегии… Я благословил Жуковского на брань: он вчера выступил отсюда навстречу к неприятелю». В ополчение проводил Карамзин и П. А. Вяземского, и своего помощника, молодого историка К. Ф. Калайдовича, и многих других.
Ростопчин отказал Карамзину в направлении в армию и оставил при своем штабе, чем Карамзин был недоволен. 27 августа он посетовал в письме брату: «Живу у графа Ростопчина, но без всякого дела и без всякой пользы. Душе моей противна мысль быть беглецом: для этого не выеду из Москвы, пока все не решится». «Хотя пребывание мое здесь и бесполезно для отечества, — иронизирует Карамзин в письме к жене, — по крайней мере, не уподоблюсь трусам и служу примером государственной, так сказать, нравственности». (Карамзин выехал из Москвы с последними отрядами русской армии за несколько часов до вступления в нее французов.)
Карамзин предложил Ростопчину писать за него афишки к народу, сказав, что это было бы его платой за гостеприимство и хлеб-соль. Но Ростопчин, поблагодарив, отклонил это предложение. «И, признаюсь, — замечает по этому поводу П. А. Вяземский, — поступил очень хорошо. Нечего и говорить, что под пером Карамзина эти листки, эти беседы с русским народом были бы лучше писаны, сдержаннее и вообще имели бы более правительственного достоинства. Но зато лишились бы они этой электрической, скажу: грубой воспламенительной силы, которая в это время именно возбуждала и потрясала народ».
26 августа с нетерпением и тревогой в Москве ожидали известий о генеральном сражении. К вечеру поступили первые известия об ожесточенности битвы, о множестве убитых и раненых с обеих сторон. Поздно ночью Ростопчин получил от Кутузова официальное донесение о сражении.
«1812 г. августа 26.
№ 70 Место сражения при сельце Бородине.
Милостивый государь мой Федор Васильевич!
Сего дня было весьма жаркое и кровопролитное сражение. С помощью Божиею русское войско не уступило в нем ни шагу, хотя неприятель в весьма превосходных силах действовал против него. Завтра, надеюсь я, возлагая мое упование на Бога и на Московскую святыню, с новыми силами с ним сразиться.
От вашего сиятельства зависит доставить мне из войск, под начальством вашим состоящих, столько, сколько можно будет.
С истинным и совершенным почтением пребываю вашего сиятельства, милостивого государя моего, всепокорный слуга
князь Кутузов».
Тотчас же, ночью, Ростопчин написал текст очередного «Послания к жителям Москвы», в котором сообщал о письме Кутузова, привезенном с места сражения, приводил его текст и сообщал москвичам о том, какие меры предпринимает он: «Я посылаю в армию 4000 человек здешних новых солдат, на 250 пушек снаряды, провианта. Православные, будьте спокойны! Кровь наша проливается за Отечество… Бог укрепит силы наши, и злодей положит кости свои в земле русской».
Но на следующий день, 27 августа, когда Москва читала напечатанную в тысячах экземпляров афишу, Ростопчин получил от Кутузова депешу: «Ночевав на месте сражения, я взял намерение отступить шесть верст, что будет за Можайском. Собравши войски, освежив мою артиллерию и укрепив себя ополчением Московским, в полном уповании на помощь Всесильного и на оказанную неимоверную храбрость нашего войска, увижу, что я могу предпринять против неприятеля».
В другом письме — в тот же день — Кутузов писал, что намерен «у Москвы выдержать решительную, может быть, битву противу, конечно, уже несколько пораженных сил неприятеля». Два дня спустя из подмосковных Вязем он сообщает: «Мы приближаемся к генеральному сражению у Москвы».
Тогда даже Кутузов не считал Бородино генеральным сражением войны 1812 года, французы также называли его просто битвой под Москвой, считая в том же ряду, как, например, сражение у Смоленска. Гораздо позже, уже при помощи историков, русское общество осознало истинный масштаб и историческое значение «сражения при сельце Бородине».
Но сохранилось свидетельство о том, что по крайней мере один русский человек сумел увидеть в Бородинском сражении не ступень к решительному перелому в войне, а сам перелом. А. Я. Булгаков — курьер из армии, доставивший Ростопчину письмо Кутузова от 27 августа, оказался свидетелем разговора графа с Карамзиным, и его так поразили «пророческие изречения историографа, который предугадывал уже тогда начало очищения России от несносного ига Наполеона», что он записал эту беседу и рассказал о ней в воспоминаниях.
— Ну, мы испили до дна горькую чашу, — сказал Карамзин, выслушав сообщение Булгакова об ужасных потерях в сражении. — Но зато наступает начало его и конец наших бедствий. Поверьте, граф, Наполеон, будучи обязан всеми успехами своими дерзости, от дерзости и погибнет.
— Вы увидите, что он вывернется! — с досадой возразил Ростопчин.
Карамзин стал объяснять свою мысль:
— Нет, граф, тучи, накопляющиеся над его главою, вряд ли разойдутся!.. У Наполеона все движется страхом, у нас — преданностью, там — сбор народов, в душе его ненавидящих, у нас — один народ, мы — дома, он от Франции отрезан… — Затем Карамзин добавил: — Одного можно бояться…
— Вы боитесь, — воскликнул Ростопчин, угадывая его мысль, — чтобы государь не заключил мира?
— Да, — подтвердил Карамзин. — Впрочем, он торжественно поклялся, что не положит меча…
В Москву привезли смертельно раненного Багратиона. Те три дня, в которые принималось решение защищать столицу или оставить без боя, он находился в доме Ростопчина. Когда же судьба Москвы была решена, Багратион, от которого не скрывали тяжести его ранения, прощаясь с Ростопчиным, написал ему перед отъездом прощальную записку: «Прощай, мой почтенный друг. Я больше не увижу тебя. Я умру не от раны моей, а от Москвы».
Между тем Москва наполнялась транспортами раненых, солдатами, отставшими от своих частей, появились дезертиры и мародеры, сбивавшиеся в шайки по кабакам, — все это было грозным предвестием.
Ночью 30 августа Ростопчин получает от Кутузова сообщение, что один неприятельский корпус повернул на Звенигородскую дорогу и, возможно, попытается проникнуть в Москву. «Неужели не найдет он гроб свой от дружины Московской, когда б осмелился он посягнуть на столицу», — писал Кутузов, давая понять Ростопчину, что надеется на его военную помощь.