Все, кроме герцога Анжуйского, удалились. Екатерина взяла сына за руку, с нежностью посмотрела на него и прошептала:
— Ты будешь королем, сын мой! А теперь иди, отдохни!
— Право, — воскликнул, зевая, Генрих Анжуйский, — мне бы это очень не помешало, матушка!
Он холодно принял матушкин поцелуй. Екатерина чувствовала, что ее любимый, обожаемый сын к ней равнодушен, и это терзало ее железное сердце… а, может, равнодушие Генриха было ниспослано королеве как кара…
Через несколько минут, очнувшись от грез, Екатерина подошла к двери и открыла ее. За порогом стоял Руджьери. За последние три дня астролог постарел на десять лет.
— Пора! — сказала королева. — Предупреди Крюсе, Кервье и Пезу…
— Слушаюсь, мадам! — произнес Руджьери слабым голосом.
— Назначено на завтрашнюю ночь. Подашь сигнал, в три часа пополуночи. Время выбрано удачно. Пусть кто-нибудь поднимется на колокольню церкви Сен-Жермен-Л'Озеруа…
Руджьери вздрогнул и попятился.
— Ты что? С ума сошел? — рассердилась королева.
— Я сам пойду, — глухо проговорил астролог. — Это будет погребальный звон по моему сыну… Я сам прозвоню…
«Сын… его сын… и мой», — подумала королева. Но она тут же решительно отогнала от себя подобные мысли и спросила Руджьери:
— Что с Лорой?
— Мертва.
— А с Панигаролой?
— Не знаю.
— Узнай, он опасен.
Руджьери бесшумно, словно призрак, исчез из кабинета.
Королева села за стол. Хотя было три часа ночи, спать Екатерине совершенно не хотелось. Она взяла перо и принялась лихорадочно писать. Но вскоре рука ее остановилась, перо упало на пол. Екатерина опустила голову на руки и едва уловимо прошептала:
— Мой сын… это был и мой сын…
И тяжелый вздох вырвался из груди Екатерины.
В это время измученный Карл с трудом добрался до своей спальни, голова его горела. Он бросился, не раздеваясь, на постель, но лежать не смог. Король начал метаться по комнате, без конца кидался к окну и приподнимал шторы: он не мог дождаться рассвета. Его любимые борзые, Несс и Эвриал, с тревогой смотрели на хозяина.
— Что делать? Как забыться? — пробормотал Карл, стуча зубами.
Он зажег все светильники в спальне, подошел к застекленному шкафчику и вытащил рукопись.
«Может, поработать над книгой?» — подумал Карл.
Рукопись, которую он держал в руках, называлась «Королевская охота»[4]. Король машинально перелистал манускрипт дрожащими руками, и глаза его остановились на последней фразе. Она начиналась словами: «Приступая к травле животного…»
— Травля! Ужасная травля! Адская расправа! — прошептал Карл и швырнул книгу обратно в шкаф.
За спиной короля послышалось глухое ворчанье.
— Кто еще там? — завопил король, резко обернувшись.
Это был всего лишь Несс, борзая Карла, собака решила приласкаться к хозяину. Оба пса, задрав морды, вопросительно смотрели на Карла.
— Ах, это вы… — вздохнул Шарль. — Вы ведь охотничьи собаки… хотите тоже затравить кого-нибудь?.. Крови хотите?.. Пошли вон!
Испуганные борзые с жалобным визгом забились в угол. Карл зашатался, взмахнул в воздухе руками, в поисках опоры, и рухнул на пол. Пальцы его скребли ковер, глаза закатились, а на губах появилась пена.
— Сюда, ко мне!.. — хрипел король. — Гиз хочет убить меня! А за ним Колиньи! Гугеноты! Смерть, смерть всем… Убивайте, убивайте… Пусть пытают этих Пардальянов… пусть расскажут все, все… Коссен! Арестовать… арестовать королеву-мать! Остановите, остановите ее… Умираю! Сколько крови! Господи, Господи, кровь на мне! Кровавый пот! Спасите, метр Амбруаз, спасите!.. Задыхаюсь! Ко мне, кто-нибудь, сюда! Они утопят, утопят меня в крови!.. Мари, бежим, Мари! Спрячемся, там, в башне Нотр-Дам… Бежим, Мари… Кровь, кровь заливает меня!
Целый час сражался король с чудовищными кошмарами. Наконец дыхание его успокоилось и Карл заснул тяжелым сном.
XXV. Камера пыток
В то время, когда в Лувре шел этот зловещий совет, свидетелями которого были и наши читатели, оба Пардальяна спали бок о бок на охапке соломы в камере тюрьмы Тампль. Именно сегодня утром, то есть в субботу 23 августа, к ним должны были применить допрос с пристрастием. А это означало смертный приговор…
И какая страшная смерть ждала их! Раздробленные кости; плоть, истерзанная раскаленными щипцами; ноги, зажатые в смертельных тисках с такой силой, что лопались вены и брызгала кровь… Допрос должен был начаться в десять утра. А Пардальяны спали!..
Прошло уже шесть дней с того момента, как в камеру привели шевалье. Никаких новых известий пленники не получали. Монлюк к ним не заходил, может, пьяница-комендант вообще забыл о них. Даже тюремщика они не видели, потому что еду и воду подавали через дыру в двери, у самого пола. Первые три дня шевалье все искал способ бежать, хотя отец и убеждал его, что это невозможно. Жан простучал стены: они были так толсты — пять-шесть футов, — что исключали всякую возможность побега. Их бы год пришлось долбить, чтобы сделать лаз. Да и лаз вывел бы пленников разве что в соседнюю камеру… Окошечко, пропускавшее скудный свет, размещалось так высоко, что дотянуться до прутьев решетки заключенные не могли. Толстая дубовая дверь была окована железом и утыкана гвоздями.
Шевалье понял, что силой тут ничего не сделать, и подумал о хитрости. Как-то вечером, улегшись ничком на пол, он подозвал через отверстие в двери часового и предложил тому пятьсот экю золотом, если солдат поможет им выбраться из тюрьмы. Жан был уверен: маршал де Монморанси заплатит. Но часовой ответил, что господин де Монлюк никому не доверяет и хранит при себе ключи от камер. Кроме того, имей солдат эти ключи, он все равно, за все золото мира, не помог бы заключенным бежать: ему собственная голова дороже денег.
— Вот видишь? — заметил Пардальян-старший. — Раз уж жить нам осталось два-три дня, проживем их спокойно. Ну почему ты не послушался меня, шевалье! Я же тебе советовал уехать… Ну что теперь вздыхать… Умирать-то никому не хочется…
— Вы правы, отец. Умирать я не хочу, — без обиняков сказал шевалье. — Признаюсь, я люблю жизнь. Кроме того, мне кажется, что судьба предназначала меня для чего-то великого, а я лишь сделал первые шаги на этом пути. Я бы хотел стать человеком цельным и достойным, чей долг — защитить слабого и наказать злодея… я бы странствовал по свету, радуясь, что рука моя тверда, помыслы чисты, а разум ясен…
Вот так беседовали отец с сыном, они старательно избегали говорить о Лоизе: отец боялся потревожить сыновнюю рану, а сын боялся разрыдаться. Наконец наступила ночь с пятницы на субботу — их последняя ночь.