страдает, – она копит предметы и одежду и не в состоянии выбрасывать ненужное. Основная интерпретация, данная ведущими этому явлению, заключается в том, что накопление связано со скукой и одиночеством и отражает их. Окончательный диагноз шоу предполагает, что если героиня останется на уровне внешнего излечения от этой проблемы, то она не соприкоснется с ее сутью и ее реальной причиной. Как заявляет Опра Уинфри, «это не просто проблема вещей, это проблема того, что за ними стоит». Иными словами, только терапевтическое излечение внутреннего Self сделает возможным его благополучие.
В русско-советском контексте наличие и распространенность терапевтического дискурса и его модели субъективности не были настолько очевидны. Исследователи русско-советской субъективности предполагают, что русская, а позже и советская культура разработали альтернативный способ видения индивида и его концептуализации [Плотников 2008; Engelstein, Sandler 2000; Etkind 2005; Halfin 2003; Hellbeck 2006; Kharkhordin 1999; Oushakine 2004; Pesmen 2000]. Одна из отличительных особенностей советского субъекта заключается в том, как он видит отношения между внутренним и внешним его проявлением. Если терапевтическая логика полагает разделение и иерархию между тем, что представляется настоящим Self, и ложной внешней оболочкой, то русское и особенно советское представление подразумевает иное соотношение. Оно полагает абсолютную гибкость человека и возможность перековывать как его «нутро», характер и сознание, так и его поведение, и внешние проявления [Булгакова 2005; Гурова 2008; Kharkhordin 1999; Volkov 2000; Журавлев 2009]. Внутренний мир может ассоциироваться с индивидуалистскими тенденциями и поэтому оказываться ложным и поверхностным. Внешний вид и практика, напротив, суть коллективные проявления и поэтому отражают истинное содержание. В этом смысле одежда и этикет служат в Советском Союзе значимым полем формирования частного и коллективного сознания. Кроме того, несмотря на бурное начало психоанализа в России [Эткинд 1993], постфрейдистская психология не укоренилась здесь как база культурного строительства и не стала доминантным нарративом социальных межличностных отношений. Советская психология не адаптировала форм терапии, подобных или даже альтернативных психотерапевтическим [Bauer 1952; Joravsky 1978; Kozulin 1984; McLeish 1975; Wertsch 1981]. В результате постсоветских изменений (и, что не менее важно, дискурсивного сдвига) формы позднекапиталистической терапевтической культуры – ее сценарии эмоционального благополучия и рецепты социального успеха – заимствуются и приспосабливаются. В российской популярной культуре уже легко распознать терапевтический нарратив, и его присутствие особенно очевидно в новых практиках, предлагаемых в качестве средства организации и управления частной сферой – интимной, эмоциональной жизнью людей и их карьерой [Honey 2014; Leykin 2015; Matza 2012; Salmenniemi, Vorona 2014].
В теме рассматриваемого нами эпизода «Модного приговора» особенно ярко звучит тема поиска настоящего Self и его необходимости для успешного существования. Чужая одежда является выражением болезненной неосознанности героиней себя настоящей, а поиск истоков проблемы приводит ведущих и свидетелей к прошлому героини, ее детству, отношениям в семье, травматическим переживаниям юности, неудачам в личной жизни. Целью терапевтического этапа шоу является не нормативная моральная или эстетическая оценка, но обнаружение внутренних истоков проблемы, как показывает следующий пример:
[Подсудимая, обращаясь к суду: ] Корни моей этой фобии уходят, скорее всего, в детство. Моя мама… меня наряжала, как куклу. Потом мама заболела и умерла. И пришла мачеха… Года два мы жили хорошо, а потом она как-то наигралась, наверное, в маму и… раскрылась. Мой первый муж был водителем-дальнобойщиком… он стал прикладываться к рюмочке, мы расстались. Мой второй муж окружил меня таким вниманием и заботой… а потом… не сложилось… (28 июля 2010 года).
Героиня вместе с остальными участниками суда обнаруживает, что ее неумение одеваться укоренено в истории ее личных потерь и разочарований – смерть матери, равнодушие мачехи, развод с первым мужем и расставание со вторым. Все эти травмы привели Ольгу к потере Self и, соответственно, к потере собственного аутентичного стиля в одежде.
Дискурсивный формат психотерапии работает и поддерживается разными риторическими средствами, в частности риторикой диагностирования, отсылая проблему к прошлому, травматическому детству и постулируя однозначное следствие его в настоящем:
[Защитник, обращаясь к суду: ] Идем, наступаем на те же грабли. Все то же, все те же. А родом мы из детства. Если человек хочет быть любимым, он хочет этого с детства. А если не получает любви, то приходит с тем, с чем пришла наша подзащитная: с пустотой, с одиночеством, с непонятным гардеробом… (4 марта 2010 года).
На уровне речевых действий призыв к трансформации выражается косвенными директивами, представленными в виде профессионального знания. Терапевтическое руководство судебных экспертов выражается в заурядных, шаблонных аксиомах, авторитетно звучащих со стороны защиты.
[Защитник, обращаясь к подсудимой: ] Главная задача для женщины после развода – полюбить себя. Грабли бывают одни. Если не анализировать, где они стоят, то будешь все время на них наступать (19 июля 2010 года).
Стимул для личного изменения передается в выражении «Я не верю, что…», часто используемом на протяжении всей программы и неизменно намекающем на ложное самосознание героини и предполагающем у нее наличие подлинных и в то же время нормативных желаний. [Обвинитель, обращаясь к подсудимой: ] «И я не верю, что такой симпатичной женщине, как вы, никогда не хотелось побаловать себя обновками!» Не оставляющее сомнений побуждение к самотрансформации передается в шоу также с помощью прямых директив. [Обвинитель, обращаясь к подсудимой: ] «Ольга, вы планку-то повысьте!» (28 июля 2010 года).
В рамках такого психотерапевтического разбора выявляются сложные отношения между внутренним и внешним; участники обсуждают то, какое соотношение между ними будет правильным и успешным. Должен ли внутренний мир отражаться во внешем виде, приведен в соответствие с ним, или, возможно, он должен регулироваться наружностью героини? Здесь часто задействована фигуративная риторика. [Защитник, обращаясь к суду: ] «Она как неограненный алмаз, который неотличим от бутылочного стекла, пока его не огранит огранщик и не позволит проявиться внутреннему миру» (20 июля 2010 года). Такая параллель служит для формулировки необходимости профессионального вмешательства. Неосознанность проблемы со стороны обвиняемой подчеркивает роль модных стилистов в корректировке настоящей внутренней личной красоты героини и воплощении ее в правильные формы. [Защитник, обращаясь к суду: ] «Она не знает ничего: мир у нее состоит из разных стеклышек, наша задача – собрать его в единую мозаику и превратить в гениальное произведение искусства» (4 марта 2010 года).
Соотношение между внутренним и внешним также раскрывается через риторическое использование речевых фигур, в частности зевгмы. Так, слово «беспорядок» в следующем примере создает логическое тождество между двумя различными семантическими областями. [Судья, обращаясь к подсудимой: ] «Ольга, пожалуйста, сообщите Модному суду, отчего вы устроили такой беспорядок в своей душе и в своем гардеробе?» (28 июля 2010 года). «Беспорядок» относится здесь одновременно