class="p1">Густаво злился даже на то, как мы говорили по-испански: нашу манеру выражаться он считал излишне сложной и претенциозной. Мы смотрели, как он приходит и уходит, будто чужой, и часто избегали говорить в его присутствии. За семейными ужинами, когда Густаво пытался говорить о политике, мы переходили на темы, которые он считал женскими и легкомысленными. Его место за столом все чаще оставалось незанятым.
Гортензия повторяла, что это просто типичное подростковое бунтарство, и продолжала баловать его, как будто он был ее вечным ребенком. Но для него самого Гортензия была всего лишь домашней прислугой.
Именно благодаря Густаво гуарача, сентиментальная музыка Гаваны, которая сводила мою маму с ума, вскоре проникла в дом. Он взял радио, которое не включалось годами, наверх, в свою выкрашенную в голубой цвет комнату, и целыми днями слушал кубинскую музыку. Однажды, когда я проходила мимо его двери, я увидела, что он танцует. Он раскачивал бедрами, а потом резко приседал, а его ноги делали быстрые шаги в ритме этой безумной музыки с незаконченными фразами и куплетами, которые зачастую были не более чем хриплыми выкриками. И все же он был по-своему счастлив.
* * *
Я поступила в Гаванский университет и решила, что хочу стать фармацевтом. Я не хотела больше зависеть от денег, которые папа положил на счет в Канаде, поскольку мы не знали, сколько времени нам будет открыт к ним доступ. Когда я сосредоточилась на учебе, мама и Густаво отошли на второй план. Вдобавок предательство Лео, о котором я с запозданием узнала, позволяло мне думать о нем реже, и так мой мир ограничился органической и неорганической химией и методами количественного и качественного анализа. Каждый день я поднималась по ступеням университета, минуя бронзовую статую Альма-Матер перед входом, и входила в величественные залы фармацевтического факультета. Только здесь я чувствовала себя в безопасности.
Особняк в Ведадо отдалялся на несколько часов. Моя метка исчезла, и меня больше никто не называл полячкой, по крайней мере в лицо. Однажды один из моих любимых профессоров, сеньор Нуньез, маленький лысый человек с двумя пучками рыжих волос за ушами, подошел и положил руку мне на плечо, пока проверял у меня уравнения. Тяжесть его руки заставила меня почувствовать необъяснимую связь. Он был чем-то похож на меня! Может быть, фамилия Нуньез была ненастоящей, а может, он переехал сюда с семьей или в детстве?
Сама не понимая почему, я начала дрожать. Я так устала везде натыкаться на своих призраков! Профессор Нуньез понял это: возможно, он сам был в похожей ситуации. Он не сказал ни слова, просто похлопал меня по спине и продолжил смотреть работы студентов. Но с тех пор он ставил мне высшие оценки, даже когда я этого не заслуживала.
Каждый раз, когда я уходила с занятий и шла домой другой дорогой или бродила по городским дворам и улочкам, я вспоминала Лео. Я снова чувствовала свою маленькую руку в его руке, когда он вел меня по улицам Берлина. Кто знает, почему он принял именно то решение? В печальное время, которое сделало нас всех несчастными, мы все спасали себя, как могли.
Для меня было бы лучше, если бы я узнала о его предательстве, как только приехала в Гавану. Но мне пришлось ждать много лет, чтобы узнать, что Лео так и не избавился от наших ценных капсул – ни Розенталей, ни Мартинов. Он не выбросил их в океан, как он клялся во время нашего последнего ужина на борту «Сент-Луиса».
И я долго жила надеждой на то, что мы встретимся с ним снова, что мы создадим семью, о которой мечтали в те дни, когда он рисовал карты на воде в Берлине. Лео был не из тех, кто сдается. Но Лео, который остался на борту «Сент-Луиса», стал другим человеком. Боль утраты преображает нас.
Я никогда не узнаю, что на самом деле произошло в тот день, когда «Сент-Луис» отплыл обратно в Германию. Мне хотелось думать, что Лео, гордый оттого, что нашел капсулы, рассказал об этом отцу. Как тогда было выбросить их в море? Невозможно! Ведь ему удалось вырвать их у отчаявшихся Розенталей. Спасение моей жизни было для него гораздо важнее. Возле Азорских островов, более чем на полпути назад в ад, увидев, что их бросили посреди океана безо всякой надежды на то, что какая-нибудь страна примет их, Лео и его отец, вероятно, нашли убежище в единственном месте, где они чувствовали себя в безопасности: в своей маленькой каюте, пропахшей краской. Затем они уснули.
Лео видел во сне меня. Он знал, что я жду его, что я буду ждать его с моей маленькой коробочкой цвета индиго, пока он не вернется и не наденет мне на палец бриллиантовое кольцо, которое принадлежало его матери и которое отец отдал ему для меня. Мы уедем жить к морю, подальше от Мартинов и Розенталей, от прошлого, которое больше не сможет причинить нам вреда. У нас будет много детей, безо всяких меток, не испытывающих горечи. Самый лучший сон.
В полночь герр Мартин, наблюдавший за глубоким, счастливым сном своего единственного ребенка, встал. Он посмотрел на мальчика, на его длинные ресницы.
Как он похож на свою мать! – подумал он. Этого маленького человека он любил больше всего на свете: его надежда, его потомство, его будущее. Он погладил Лео и поднял его на руки так нежно и медленно, как только возможно, чтобы не разбудить. Он почувствовал, как тело, согретое жизнью, касается его груди. Он не думал, не хотел анализировать то, что ему предстояло сделать. Но он знал, что другого выхода нет. Бывают моменты, когда мы знаем, что вынесенный приговор является окончательным. Для герра Мартина этот момент настал.
Он достал из кармана сокровище: маленький бронзовый контейнер, который, как ни парадоксально, купил он сам на черном рынке для герра Розенталя. Он отвинтил крышку. Достав крошечную стеклянную капсулу, он осторожно положил ее в рот двенадцатилетнему сыну. Большим пальцем он продвинул капсулу вглубь, за зубы, следя за тем, чтобы чтобы мальчик не проснулся. Лео вздохнул, поморщился и теснее прижался к отцу в поисках того, что только он мог дать: защиты. Отец снова обнял его. Последнее объятие, подумал он. Он прижался губами к щеке ребенка, который так слепо верил в него и так им восхищался.
Герр Мартин закрыл глаза. Он думал, что так сможет отстраниться от того, чего уже было не избежать. Он сжал хрупкие челюсти сына и услышал,