Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вернемся к той «рубленой прозе», которая у Зазубрина родилась из недр его потрясенного войной и чекистами сознания (Иванову эта проза должна была помочь освободиться от балласта «орнаментальщины»). Мы уже знаем, насколько чурался Иванов всякой «политики», как он проходил мимо значительных событий, современником которых был: омский суд над колчаковскими министрами, Кронштадское восстание, суд над эсерами в 1922 г., высылка интеллигенции из СССР на «философском пароходе», борьба оппозиции во главе с Троцким с нарождающейся бюрократической властью в лице Сталина. Не вдохновляли его эти громкие события, хватило с него сибирского «факирства», Колчака и тифа. И в «Партизанских повестях», «Цветных ветрах», «Голубых песках» и рассказах «Седьмого берега» рядом с драматическим и трагическим идет жизнерадостное, веселое. Как в «Бронепоезде 14–69» история гибели капитана Незеласова вдруг перебивается веселой и шумной главой о распропагандированном американце. «Экзотические рассказы» продолжают эту борьбу с мрачностью. «Голод кончился, в стране урожай, земля и улицы пахнут хлебом, люди сыты, работают с удовольствием. В сущности говоря, радоваться да радоваться. Откуда появиться мрачным рассказам?» – писал Иванов в «Истории моих книг».
А между тем они появлялись. И даже Шишков, автор бесшабашно веселых «Шутейных рассказов», написал мрачный роман «Ватага» о «сибирской пугачевщине». Правда, с извиняющимся за такое «бунтарское» произведение предисловием. В этом предисловии он далает оговорки, что «зыковщина» – это «горючая накипь в народном движении», что «показан лишь определенный слой крестьянства, разбавленный бежавшей из тюрем уголовщиной», что «Зыков и ватага (…) характерны именно как стихийный бунт» и были оторваны «от руководящего идейного влияния социалистической революции». И хотя Шишков придал своему роману «эпическую, полусказочную форму», «Ватага» все равно производила контрреволюционное впечатление.
Но для Иванова Гребенщиков, а значит, и Шишков, не имели уже такой свежести и авторитета, как раньше. Это увидел Есенин, будущий большой, но недолгий друг Иванова, в неоконченной заметке 1924 г. «О писателях-попутчиках»: «Иванов дал Сибирь по другому рисунку, чем его предшественники Мамин-Сибиряк, Шишков и Гребенщиков». Попутно отметив «географическую» и содержательную «свежесть»: «Язык его сжат и насыщен образами, материал его произведений свеж и разносторонен». Да, теперь, в 1924–1925 гг., Иванов знает, что о той же Гражданской войне надо писать по-новому, и в сборнике «Экзотические рассказы», к которому мы вновь возвращаемся, видны следы этих, по Есенину, «освежающих» попыток новой подачи «материала». Так, в уже известном нам рассказе «Долг» противостоянию красного разведчика и белого генерала, их дуэли один на один Иванов придает «театральную» коллизию «узнавания / неузнавания» (плодотворную для его дальнейшего творчества) и оставляет впечатление недоразумения, чудачества, почти комедии. Чем-то сходный сюжет из времен первой советской власти 1918 г. и в другом рассказе сборника – «Очередная задача». Здесь красный предисполкома Шнуров спасает просящего пенсию генерала Татищева от расправы трудящихся, пуская слух о прибытии эшелона с хлебом. Но есть в этой истории 1918 г. еще и дочь генерала, ради которой этот Шнуров чуть было не идет на смягчение наложенной на семью контрибуции, но она же и стреляет в него за проявленную им твердость и принципиальность. Снижает градус этой интриги, делает почти легкомысленной ее пересказ в виде застольной беседы, почти анекдота, в вагоне-ресторане, спустя годы после тех событий. Сама обстановка здесь не предвещает трагичности: Иванов дает веселую зарисовку сидящих в поезде глазами какого-то газетчика Никифорова. Например, Шнуров тут «похож на отвергнутый доклад»: «в растрепанных белобрысых волосах (такими нитками скрепляют бумаги)», «словно красным карандашом зачеркнут его рот». И не он ли, Никифоров, так по-репортерски говорит о прокуроре Пензы, что его «укоммунистил» Шнуров?
Оба этих сюжета Иванова так или иначе крутятся вокруг ЧК. Фадейцев из «Долга» служил «помощником коменданта губернской ЧК», да и проступки Шнурова и его подопечного Маштакова «из-за самочки» – явная пожива для прокуроров-чекистов. Любопытно, что в двух заметных «чекистских» произведениях тех лет события, и весьма драматичные, происходят также из-за хорошеньких девушек.
В повести «Шоколад» (1923) А. Тарасова-Родионова председатель местного ЧК Зудин принимает на работу в архив бывшую балерину легкого поведения Елену Вальц, причиняющую ему вскоре огромные беды (дает его жене и детям шоколад и чулки как взятку), пока не подводит под расстрел. Тоже «из-за самочки» гибнет герой романа И. Эренбурга «Жизнь и гибель Николая Курбова» (1923). Оба, и Зудин, и Курбов, гибнут, не выдержав миссии «чистильщика»-расстрельщика, делающего «жестокое, страшное» во имя «нашего дела» («Шоколад») – будущего коммунизма. У них не хватило терпения, они «не рассчитали сил», потому что не потеряли душу, не перестали быть людьми. «Индикатором» стала их способность любить, любовь к женщине, и гуманизм, жалость к любителям «шоколада». Безжалостно к такому типу героя-чекиста отнесся Зазубрин в своей повести «Щепка». Его Срубов, как и Курбов, тоже любит «Ее», Революцию, «жестокую и прекрасную», и «для Нее, в ее интересах, Срубов готов на все». Но автор подвергает его мучениям, настоящим пыткам, и он медленно, но верно сходит с ума. В какой-то мере в эту компанию попадает и Иванов, в чьей «Очередной задаче» заметны следы и Тарасова-Родионова и Эренбурга. Вера Татищева из рассказа Иванова весьма привлекательна, почти смазлива: «Голубоглазая, голубо-ресничная девушка (…). Рука у ней мягкая и полная пахучего огня, как маленькие, только из печи, хлебцы». Но Шнуров – не падший Курбов, назначавший Кате свидания, он быстро подавляет в себе любовные желания и движения души: «Мало ли раскормленных пухлых девчонок попадает на пути; – не за пожатье же руки (тогда – из тюрьмы!) – устраивать и провоцировать в городе бунты!.. Неужто так вот из-за самочки и может все крахнуть». И проводив взглядом выпущенную из тюрьмы Веру, Шнуров может спокойно спать, в отличие от Зудова, ждущего расстрел. И вместо огромного монолога, произнесенного в «Шоколаде», герой Иванова ограничился одной лишь фразой: «Первобытные инстинкты, атавизм – нет никаких объясняющих слов. Ерунда, пустой туман».
Этим рассказом Иванов, по сути, закрыл для себя эту слишком серьезную
- Свеча Дон-Кихота - Павел Петрович Косенко - Биографии и Мемуары
- Белая гвардия Михаила Булгакова - Ярослав Тинченко - Биографии и Мемуары
- Путешествие по Сибири и Ледовитому морю - Фердинанд Врангель - Биографии и Мемуары