— примем как равного. Не сможет — и не вспомним.
Я подошел к Олеське и набросил ей на плечи дедову куртку, что висела на перилах веранды. Становилось прохладно. Дед заметил, на лице мелькнуло тайное движение довольства. Как будто через свою куртку он соприкоснулся с юным телом нашей девственницы. Пока он переживал этот счастливый момент, упустил мысль.
— Ну, братцы, любопытно вас послушать! — спохватился догонять. — Стало быть, Феликс, ты предлагаешь новую мораль, делая бесстыдство категорическим императивом?
— Почему же бесстыдство? Стыд! Я говорю: стыдно быть слабым и жалким. Надо обладать силой!
— Ага! Мораль, только навыворот. Но тоже мораль... — Дед все еще не собрал мысли на место. — Впрочем, никогда не была мораль постоянной. Монтень рассказывает такой эпизод: персидский царь Дарий спросил греков, за какую плату они согласились бы съесть своих умерших родителей. Те обиделись. Трупы они сжигали. Затем Дарий позвал индусов из племени калатиев, которые лучшим местом погребения предков считали свои тела и поэтому съедали своих родителей. Дарий спросил, за какую плату они согласились бы предать огню умерших родителей. Те возмутились богохульством царя. Так что все, получается, обречены на богохульство.
— Дед, — я почувствовал себя задетым, — ты так снисходителен к Феликсу и так беспощаден к моему отцу, а ведь Феликс заявляет ту же программу, которую уже выполнил мой отец.
— Феликс честен! Он не лицемерит!
— Ничего себе! — даже засмеялся я. — Феликс честно заявляет, что собирается действовать бесчестно, честно заявляет, что намерен лицемерить — и он, ты полагаешь, отличается от моего отца? Мой отец, по крайней мере, убежден в правоте, он искренен! Разница-то между Феликсом и отцом — в пользу отца!
— Нет уж, в пользу Феликса: ведь он будет действовать сознательно, с открытыми глазами и потому готов ответить за себя и за свои поступки сам, не сваливая вины на свою наивность и слепую преданность идее! А то, что сопряжено с опасностью и риском, всегда стоит дороже с точки зрения морали.
— Убийство — тоже опасно! И рискованно, — вдруг сказала Олеся.
Она, безусловно, чувствовала свою особую ценность среди нас и понимала, что преимущества ее не в равенстве мысли, а совершенно в ином. Она поэтому, умница, и не гналась за равенством, а сидела помалкивала, но то, что она сказала сейчас невзначай, получилось в десятку. Мы засмеялись.
— Да, — признал дед. — Я зашел в тупик.
— Во всем невозможно одно: разумность, — победно сказал Феликс. — Логически вы не докажете мне ущербность моей позиции. Ее недостаток только в том, что она вам эстетически непривычна и потому кажется безобразной. Как новая мода. Но я приучу вас к ней — и вы ее полюбите.
— Не приучишь, — мягко, с улыбкой отвергла Олеся.
— Приучить можно ко всему, — грустно возразил дед. — К гладиаторским боям и к мысли, что для счастья одних людей надо убить других. И скоро эта мысль кажется даже естественной.
Дед, похоже, был расстроен бессилием что-то доказать нам.
Я подошел и обнял его:
— За что, дед, тебя люблю — за свежесть волнения.
Безутешный дед благодарно похлопал меня по руке:
— Предатель, — ласково проговорил. — Подлец. Забыл! Он забыл мне сказать самое для меня главное! Эгоист презренный.
Я оправдывался как мог:
— Просто я здесь самый старый и самый смертный, поэтому и самый равнодушный. Как гладиатор. И не могу так серьезно относиться к тому, что ты называешь «самым главным».
Дед не стал отнимать у меня первенство возраста... Он рассказал:
— Демокрит, считая судьбу человека ничтожной и смешной, появлялся на людях только с ухмылкой. А Гераклит — всегда с состраданием.
— А Ницше, — сказал Феликс, — признает только один способ сострадания: все, что заслуживает смерти, должно быть ей милосердно предано!
— Феликс, дорогой, — усмехнулся дед, — главное противоречие избранного тобой пути: тебе придется жить не столько по своему вкусу, сколько по вкусу других — которых ты так презираешь!
— Это небольшая плата за преимущества власти, — обдумав, серьезно ответил Феликс. — Я готов. Я буду следовать традициям, как бы плохи они ни были, чтобы таким образом сохранять свою безопасность.
— Молодец, Феликс, — устало одобрил дед, — это самое разумное. Лучше худой мир, чем добрая война. Я разочаровался уже во всех новшествах, — пришлось деду вспомнить, что он уже давно живет на свете. — И даже то, что меня зовут назад, откуда прогнали, как бы ни было приятно, приведет ли к чему-то лучшему? Вряд ли.
— Дед, ты нас победил! — сказал я. — Ты позволяешь быть всему, ты самый мудрый. А самая, кстати, ортодоксальная среди нас — наша юная Олеся. Она то и дело чему-нибудь не дает разрешения: «Как можно!» Между тем Николай Кузанский говорил: совершенство мира требует, чтобы все возможные состояния материи исполнились.
— Да, Олеся — не Николай Кузанский, — с удовольствием убедился дед, взглянув на нее.
— От богословов не жди истины, — поморщился Феликс. — Самый старый друг познания как-никак дьявол, а не бог. Дьявол-отрицатель. А религиозность — это скорее защищенность от вторжения истины.
— Что и говорить, соблазн обнаружить истину — это точно происки дьявола. Ведь соблазн-то тщетный! — грустно заключил дед.
И пора было нам уже двигать на последнюю электричку.
Я спустился с веранды в сад и поджидал Олеську и Феликса. Свет из окна доставал лишь небольшой кусочек сада, лишая листьев их зелени, остальной мир тонул в темноте. Я отошел подальше, за пределы света, соприкоснулся со всей чернотой бесконечности, которая начиналась прямо за углом и уже нигде не прерывалась. В городе этого не ощутить.
Где-то там наверху неустанно ткалась, стремясь к завершению, высшая форма существования — бестелесная ноосфера, тот самый мыслящий океан, в котором дух каждого из нас является посильной каплей. И, завершившись, он отряхнет с себя ненужную шелуху материи, как цыпленок, вылупившись, отряхивает скорлупу яйца. Успеет ли к тому времени Феликс насладиться властью? Сроки уже по всем признакам близки.
Но пока мы не разъединились, пока ручеек моего слабенького духа вливается в этот Дух Земли —