«законченной работой». Приведу пример: сыновья регистраторов и писарей всех статей, основное занятие которых состояло в том, чтобы привести в порядок разнообразный материал, разложить его по ящичкам, и то есть в конечном счете – систематизировать, – обнаруживают, в случае если они становятся учеными, склонность к тому, чтобы считать проблему уже почти решенной только оттого, что они ее систематизировали. Есть философы, которые мыслят только схемами, – то, что у их предков составляло лишь внешнюю сторону ремесла, здесь становится содержанием. Талант к классификациям, умение свести все категории в таблицы – уже кое о чем говорят; быть сыном своих родителей не так-то просто, приходится за это отвечать. Сын адвоката и в науке будет неизбежно адвокатом: он хочет в своем деле перво-наперво занять удобную позицию и показать, что истина на его стороне, и уж потом, утвердившись в своем положении, постараться и впрямь добиться истины. Сыновей протестантских священников и школьных учителей легко можно узнать по той наивной уверенности, с какой они, будучи учеными, считают ту или иную мысль доказанной только оттого, что вложили в нее столько души, столько сердечной теплоты: они давно уже привыкли к тому, что им
верят, – у их отцов это входило в «ремесло»! А вот еврей, совсем наоборот, сообразно традиционному кругу занятий и прошлому своего народа, – вовсе не привык к тому, чтобы ему верили, достаточно взглянуть с этой точки зрения на еврейских ученых: они придают огромное значение логике, для них это означает
заполучить согласие, используя всевозможные доводы и аргументы; они уверены, что, вооружившись логикой, всегда добьются победы, даже там, где против них действует расовое или классовое предубеждение и где они вызывают не слишком уж большое доверие… Ведь нет ничего более демократичного, чем логика: она совершенно равнодушна к тому, кто как выглядит, и даже крючковатые носы нередко принимает за прямые. (Замечу попутно, что в смысле логизации,
большей строгости и чистоты мысли, которые ныне можно наблюдать повсюду, Европа во многом обязана евреям; и прежде всего им должны быть благодарны немцы, эта прискорбно deraisonnable[42] раса, которой еще и сегодня не мешало бы «прочистить мозги». И повсюду, где распространялось влияние евреев, они старались привить умение анализировать как можно тщательнее, делать выводы как можно четче, писать как можно яснее и аккуратнее: задача их всегда заключалась в том, чтобы довести тот или другой народ до «raison».)
349
И снова о происхождении ученых. Стремление к самосохранению – крайне тревожный признак неблагополучия, свидетельствующий об ослаблении важнейшего инстинкта, инстинкта жизни, который в своей борьбе за безраздельную власть нередко отодвигает инстинкт самосохранения на второй план и даже иногда приносит его в жертву. И в этом смысле представляется весьма симптоматичным то, что некоторые философы, такие как, например, чахоточный Спиноза, именно так называемый инстинкт самосохранения считали основополагающим, – хотя иначе они и не могли считать, ведь это люди, оказавшиеся как раз в неблагополучном положении. И то, что наше современное естествознание с такой легкостью дало себя опутать спинозовской догме (и в довершение ко всему попалось в грубые сети дарвинизма с его непостижимо односторонним учением о «борьбе за существование»), – вполне возможно, объясняется происхождением большинства естествоиспытателей: они, можно сказать, происходят из «народа», их предки были простыми бедняками, которые на собственной шкуре испытали все тяготы борьбы за существование. Весь этот английский дарвинизм как будто бы отдает духотой английской перенаселенности, напоминающей характерный запах нужды и бедности, который бывает в кварталах бедняков. Но если уж ты настоящий естествоиспытатель, то зачем же все время оглядываться на человеческую жизнь, нужно выйти из этих узких рамок – ведь природа не знает, что такое бедственное положение, здесь царствует изобилие и расточительность, доходящая порой до безумия. Борьба за существование – всего лишь исключение, временное ослабление воли к жизни; а вся борьба ведется всегда за перевес, за усиление, за расширение сферы влияния, за власть, – в основе же всего лежит воля к власти, которая и есть, по существу, воля к жизни.
350
Во славу hominis religiosi. Совершенно очевидно, что борьба против церкви является, кроме всего прочего, – и это одно из многих ее толкований – борьбой недалеких обывателей, которые всем довольны и все принимают как есть, против господства умов серьезных, глубоких, созерцательных, то есть против людей злых и недоверчивых, которые так долго сомневались в действительной ценности бытия, что усомнились и в своей собственной ценности: общественный инстинкт народа, его чувствительность, его «доброе сердце» восстали против них. Вся римская церковь основывается на чисто южном недоверии к природе человека, которое, как правило, совершенно неверно понимается на севере; такое же недоверие вызывало то наследство, которое досталось европейскому югу от глубокого востока, от древней, таинственно-загадочной Азии и ее созерцательности. Уже протестантизм был не чем иным, как восстанием народа в защиту интересов недалекого, бесхитростного обывателя (север всегда отличался от юга своим простодушием и незатейливостью), но только Французская революция окончательно вознесла «достославного человека», вручив ему со всей торжественностью скипетр (барану, ослу, гусю и прочим, чья простота уже неизлечима, кто славен лишь умением драть глотку и вполне созрел для сумасшедшего дома «современных идей»).
351
Во славу кротких и смиренных. Я думаю, что то представление о мудрости, которое бытует в народе (а кто нынче не «народ»?), как о какой-то коровьей безмятежности, благочестивости и пасторской кротости, которая как будто полеживает себе на лугу и взирает на жизнь со всей серьезностью, продолжая невозмутимо жевать свою жвачку, – это представление менее всего склонны относить на свой счет философы, быть может, потому, что в них не так уж много от «народа» и слишком мало «пасторского». Более того, они еще, наверное, не скоро свыкнутся с той мыслью, что и народ может пытаться понять то, что как будто бы ему совсем чуждо, – великую страсть познающего, который постоянно живет, вынужден жить среди мрачных туч, давящих на него грузом великих проблем и суровой ответственности (так что в его жизни нет никакой созерцательности, отрешенности, равнодушия, покоя, объективности…). Народ же, создавая себе некий идеал «мудреца», прославляет совершенно иной тип людей; и когда он воздает высокие почести именно таким людям и находит для них самые лучшие слова, он тысячи раз прав: это кроткие, серьезно-глуповатые и целомудренные натуры с душой священника, или что-то в этом роде, вот кого славит народ в своем благоговении перед мудростью. И кому же, как не им, должен народ выказывать свою глубочайшую благодарность – ведь такие люди принадлежат народу, они выходят из народа, но уже как посвященные, избранные, принесшие себя в жертву во имя блага своего