Нам сейчас очень трудно, ни угла, ни обстановки, жизнь приходится начинать сначала. В сентябре я был на Брянском фронте. Мне было очень хорошо с военными (армия была все время в передвижении), я там отдохнул. Когда позволят обстоятельства, я опять туда поеду. Посылаю тебе книжечку, слишком тощую, очень запоздалую и чересчур ничтожную, чтобы можно было о ней говорить. В ней есть только несколько здоровых страниц, написанных по-настоящему. Это цикл начала 1941 г. «Переделкино» (в конце книги). Это образец того, как стал бы я теперь писать вообще, если бы мог заниматься свободною оригинальной работой. Это было перед самой войной. Ты догадываешься по почерку и стилю, что пишу я страшно второпях. Я очень много работаю эти недели (жизнь у Асмусов в этом отношении очень благоприятна: он мне уступил свой кабинет, я им только что много о вас рассказывал. Она – Ирина Сергеевна Асмус, моя приятельница, в ней есть какие-то тети Асины черточки). Я очень много работаю. Мне хочется пролезть в газеты. Я поздно хватился, но мне хочется обеспечить Зине и Леничке «положенье». Зина страшно состарилась и худа, как щепка. Приехала из Ташкента Женя с Женечкой. Он учится в Академии танкостроения, лейтенант (20 лет), на втором курсе, на хорошем счету, любим товарищами. Я пишу, перевожу, сочиняю поэму на современную тему с войной и буду ее печатать в «Знамени» и «Правде». [157] Папа и сестры с Федей и семьями живы и благополучны.
Без конца целую и обнимаю вас.
Ваш Боря.
Пастернак – Фрейденберг
< Надпись на книге «На ранних поездах» М., Советский писатель, 1943 г.>
Новообретенным тете Асе и Оле в знак обожанья с просьбой извинить эти запоздалые пустяки и не судить за их ничтожность.
Боря.
2. XI.43
Пастернак – Фрейденберг
Москва, 6.XI.1943
<в Ленинграде 14.11.1943>
Дорогие тетя Ася и Оля! Знаете ли Вы, что я прошлой осенью безуспешно справлялся о вашем местопребывании, после того что несколько моих писем к вам осталось без ответа? Сейчас пишу эту открытку для проверки. Я вам отправляю два заказных и телеграмму. Авось что-нибудь дойдет. Сообщения Юдиной были для меня непередаваемым счастьем. Я вас уже не чаял в живых. Все, – папа и сестры, Женя и Женек и все мои живы и здоровы, – подробности в большом письме.
Извести меня как-нибудь, Оля, о вашем здоровьи, хотя Юдина много мне рассказала и меня успокоила.
Пастернак – Фрейденберг
<Телеграмма срочная 8.II.43>
НЕ ПОЛУЧАЛ ОТВЕТОВ. РАДУЮСЬ СВЕДЕНИЯМ ЮДИНОЙ. ЗДОРОВЫ, ОБНИМАЕМ, ПИШИТЕ – БОРЯ.
Пастернак – Фрейденберг
Москва, 12.XI.1943
<в Ленинграде 22.II.1943>
Дорогая Олюшка! Поздравил папу и сестер с октябрьскими днями и в телеграмме сообщил о Вашем здоровьи. Получил ответ: Thanks often read about you heard transmission Moscow celebration rejoice with you long live our great fatherland all well father Pasternaks Slaters. [158] Мне очень трудно бороться с царящим в печати тоном. Ничего не удается; вероятно, я опять сдамся и уйду в Шекспира. Целую тебя и тетю. Твой Боря.
Фрейденберг – Пастернаку
Ленинград. 18.XI.1943
<в Москве 25.ХI.43>
Дорогой, родной Боря!
Спасибо за все (стихи, телеграмму, письмо). Я до 1 декабря трагически занята, не могу тебе написать. Сейчас одно: мы тебя зовем к себе перезимовать, отдохнуть, поработать в спокойствии. Ты найдешь на нашем фронте, в городе-фронте, нужный для тебя материал, какого нет нигде. Дровами я запасена, в остальном – устроимся, моя комната и наши сердца – твои. Мама рыдала, слушая твое письмо, о Зине особенно.
Мы обнимаем вас, целуем, плачем о пережитом. Привет Юдиной и Женям, Шуре с Ириной.
Твоя Оля.
Фрейденберг – Пастернаку
Ленинград, 20 дек<абря> 1943
Дорогой мой Боря, рука не поднимается сообщить тебе, что в тот самый день 25 ноября (как видно по обратной расписке), когда тебе вручили наш зов на отдых и мирное житье – наша жизнь рухнула. С мамой произошел около десяти часов утра удар, с поражением правой стороны, речи и рассудка.
Через что прошла моя душа – не могу сказать. Инстинкт крови и духа подсказал мне через пятнадцать минут после катастрофы, что это несчастье, но не смерть. И с тех пор я живу напряженным, неживым счастьем, точно некромант. Только в благополучии люди могут горевать, тосковать, хандрить. В потрясающем несчастьи жизнь оборачивается, как медаль, основным значеньем. Я все простила жизни за это счастье, за не заслуженный мною дар каждого дня, каждого маминого дыханья. Ей уже все это не нужно. Она сделала свой путь скорби и, по-видимому, завершила его каким-то высоким примиреньем, не бытию свойственным. Именно в это утро на ее душу, дотоле надорванную и ожесточенную блокадой быта и того, что зовется жизнью и днями – как раз она встала успокоенная, утишенная, самоуглубленная, почти радостная.
Ужасно для моей души следовать за ее вывихами и параличом памяти и сознанья. Она, подобно душе в метампсихозе, проходит круг своей былой жизни, бредет своим детством, потом своей семьей и ее заботами. А я следую за нею по страшным лабиринтам небытия. Мороз пробегал у меня сперва, члены мои тряслись, когда она спрашивала «Где мои дети?», и называла меня Ленчиком, и говорила с возмущеньем гордой матери, что я не Оля. Как только лопнули шлюзы сознаванья, реальности, так появился Сашка, и Ленчик, и мама (бабушка), и это шло в своей строгой и доброкачественной логике без бреда. И вот я привыкла переселяться в наше детство, в нашу семью, в смещенье времени и сроков, и тоже без бреда, и тоже в инобытие.
Уход за ней мне привычен – это героика вытаскивания из-под страшной гольбейновской косы. Черчилля сейчас кормят не лучше, чем ее. Я неотлучно берегу ее днем и ночью, одна.
Сначала руки опускались у меня перед ее бассейнами в постели. Теперь и это нашло свою встречу в своеобразной технике и в создавшемся прецеденте. Меня ласкают ее запахи тем больше, чем они матерьяльней, и все то теплое, физиологическое, что телесно из нее излучается и дает себя прощупать, подобно самой природе или доказательству.
Сколько времени продлится мое счастье? Тьфу, тьфу, тьфу, но страстной волей некроманта я гипнотизирую, пока что, события, и мама медленно поправляется. Жив Господь! Зачем пытать жизнь? Она может быть и великодушной.
На столе остались ее книги, очки на них: Шекспир, раскрытые страницы Электры. Едва придя в себя, косноязычно она рассказала мне остроту Лукулла, переданную Плутархом.
Около меня «Смерть Тентажиля» [159] выплывает, далеким вспоминается. Если б ты знал, как мама любила тебя! Ее последние слезы и состраданье – о Зине.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});