в большинстве понимало неправильность этой аргументации и было на моей стороне. К сожалению, тогда еще не было фактов, говорящих о том, что и от
этого наследства – тюрем, смертных казней, эксплуатации –
мы и не думаем отказываться, а как легко было бы разбить эту речь года через два или даже месяцев через 9–10! Пришлось остановиться только на другом наследстве.
– Разве мы не получили большого государства? Разве это не ценность («нет», – крикнул с места мой оппонент), разве вы хотите вернуться к состоянию анархии, изжитому еще во времена Рюрика? Разве мы не получили богатой культуры, которая не была бы возможна без реформы Петра Великого? Разве мы не получили большого народного богатства («нищеты», – возглас с места), выражающегося в громадной сети железных дорог, в большом числе оборудованных фабрик, вообще во всем экономическом строе, в котором нам нужно реформировать распределение дохода, но ни в коем случае не разрушать самого богатства, самих источников дохода?
Аудитория меня поддержала.
Прямо из аудитории я уехал на вокзал, а утром на следующий день в Любани купил газету, из которой узнал о ноте Милюкова, явившейся критическим моментом в истории революции. В главе о Керенском я сообщил о том, что в тот же день мне пришлось говорить по поводу этой ноты на рабочем митинге. Говорить я, собственно, должен был об Учредительном собрании, но говорить на заранее назначенную тему мне не дали.
– Что вы думаете о ноте Милюкова?
Пришлось отвечать, не имея возможности предварительно столковаться с товарищами по партии, даже просто обменяться мнениями с кем бы то ни было из близких мне людей по убеждениям, даже просто информироваться пообстоятельнее.
Я построил свой ответ приблизительно таким образом.
Разрыв с союзниками приведет Россию на край гибели; во всяком случае, существует большая опасность, что Германия в случае своей победы восстановит на троне Николая, уничтожит нашу с таким трудом завоеванную свободу и, кроме того, обременит нас тяжелой контрибуцией. Победа нам необходима, войну, следовательно, продолжать нужно. Но в завоеваниях вообще, в частности в завоевании проливов, я не вижу никакой надобности. Поэтому ноту Милюкова считаю ошибочной и думаю (оговорившись, что я только что вернулся из поездки и ничего о ее происхождении достоверно не знаю), что она является личным мнением Милюкова, за которое Временное правительство не ответственно. Практически теперь, для ближайшего будущего, эта нота говорит только о готовности России вести войну вместе с союзниками, но когда дело подойдет к заключению мира, то затягивать ее ради завоеваний и сам Милюков, тем более остальное правительство, не станет. Во всяком случае, нам необходимо всеми силами поддерживать Временное правительство, его падение грозит страшными последствиями.
Это был первый случай в эту революцию, что моя речь вызвала сильное неудовольствие в аудитории. Мне дали договорить до конца, хотя враждебные возгласы не раз ее прерывали, но после нее посыпались возражения. Но было нечто еще более для меня печальное, чем возражения: мне дали газету и указали на заметку, что нота во Временном правительстве была одобрена единогласно, следовательно – и Керенским. И речи моих оппонентов говорили не о ноте Милюкова, а о ноте Временного правительства и «изменника демократии Керенского в том числе». Мое положение было особенно тяжело вследствие моей неосведомленности. Верно ли было газетное сообщение или нет – я не знал и склонялся к мнению, что оно ложно, но не решался утверждать этого категорически. А между тем я хорошо знал, что язык сомнения на аудиторию не влияет, – на такую же взволнованную и бурлящую аудиторию действует прямо возбуждающим образом, но возбуждающим в духе, враждебном оратору. Поэтому недобросовестные ораторы всегда предпочитают лгать, но категорически, чем строить [речь] на предположениях. Я помню (в значительно позднейшее время, должно быть, в октябре), как один оратор распинался: «Я сам был на рижском фронте и сам слышал, как Керенский говорил…» – и приписывал Керенскому какую-то совершенно невозможную чепуху; я же начал возражение: «Я, к сожалению, на рижском фронте не был, но уверен, что этого не было», – и аудитория явно верила бывшему на фронте лжецу, а не мне (конечно, не только потому, что он будто бы был на фронте, а еще и потому, что он защищал то, чего страстно хотелось аудитории, именно – немедленного мира). Михаил Беренштам потом говорил мне, что мне следовало говорить: «Я тоже был на рижском фронте и…» Не знаю, держался ли Беренштам сам подобной системы, но я к ней никогда не прибегал.
На следующий день произошла та страшная уличная демонстрация, которая произвела перелом в ходе революции. Временное правительство, до тех пор державшееся, казалось, прочно, имея непоколебимую опору в восторженном сочувствии всего народа, зашаталось; вышли в отставку Милюков и Гучков387; потом начались перетасовки, и Временное правительство обратилось в зыбкую игрушку стихии.
Около этого времени я закончил брошюру о желательных условиях мира, написанную по предложению комитета Трудовой группы. Ходячая формула в то время была: «Без аннексий и контрибуций, на основе самоопределения народов». Эта формула вызывала недоразумения; при обычном понимании термина «аннексия» в ней нетрудно было усмотреть внутреннее противоречие между первой и второй частью. Тем не менее я принял эту формулу, но дал истолкование термину «аннексия» как акту насильственному, совершаемому без опроса населения. Брошюра моя служила разъяснением и развитием этой формулы. Я доказывал, что завоевание Босфора и Дарданелл нам не нужно; что оно само по себе дает выход только в Средиземное море, но не дальше, и за ним неизбежно явится стремление укрепиться на Суэцком канале и в Гибралтарском проливе; что нам нужна не политическая власть на проливах, а свобода коммерческого плавания, которое достижимо, да в сущности и достигнуто, без нее. Но мы не можем безнаказанно дать укрепиться на Босфоре Германии. Доказывал также, что поставить своею задачей получение с Германии контрибуции было бы большою ошибкой: это значит затягивать войну до полного поражения Германии, так как только при нем Германию можно вынудить к ней и все-таки ее не получить, так как совершенно разоренная Германия платить не будет в силах388.
Когда брошюра еще печаталась, о ней как-то узнал Терещенко, тогдашний министр финансов, и обратился ко мне по телефону с просьбою прибавить в ней страничку о «Займе свободы»389, который он как раз тогда выпускал на рынок. Я охотно согласился. С точки зрения чисто литературной эта страничка была каким-то неуклюжим привеском в брошюре, плохо в ней пришитым к остальному, чисто политическому содержанию, и отзывала рекламой390. Брошюра была