профессиональной смелости.
Михаил Пятницкий на примере спектаклей Таирова «Принцесса Брамбила», «Косматая обезьяна», «Негр», «Под вязами», «Оптимистическая трагедия» не только доказывал правомочность жанровых совмещений, но и настаивал на том, что пантомима в драматическом театре особым образом воздействует на сознание зрителя.
Евгений Биневич, никого ещё тогда не посвящая в свой интерес к творчеству Евгения Шварца, как курсовую работу представил «Гамлета-64» (о Шекспире у Козинцева и Рецептера), а позднее принёс на обсуждение написанную им пьесу «Возлюби ближнего своего». В те годы он работал слесарем на разных предприятиях, чтобы прокормить семью.
По учебной программе нам положено было изучать историю театра, структуру театра, а время своим ходом утверждало чрезвычайность роли и значения театра как явления современной жизни. Театр фактически стал одним из первых институтов, приподнявших «железный занавес» над культурным пространством СССР. К началу шестидесятых годов на гастролях в нашей стране уже перебывало множество зарубежных трупп. Мы увидели массу спектаклей французских, венгерских драматических театров; румынский театр марионеток «Цендерикэ» показал нам «Маленького принца» Экзюпери. Когда чудо-руки французского мима Марселя Марсо смятенно ощупывали бездонное пространство и натыкались на осязаемые им ограничительные плоскости клетки (в его знаменитой «Клетке»), он проявлял как негатив то неочевидное, что уже было постигнуто практикой обострённого опыта человека.
Во время гастролей греческого театра мы поражённо внимали форсированной подаче текста трагедийной актрисой Аспасией Папатанасиу в «Электре» Софокла. До этого древнегреческая драматургия была для нас мемориальной – и только. А тут на такой её персонаж, как хор, возлагалась основная философская мысль. Три десятка женщин, одетых в туники одного цвета, выразительной пластикой комментировали происходившие в душе героини борения. Предчувствуя решимость героини совершить опасное действо, хор замирал. Исторгал стон и падал ниц, когда страшное предчувствие сбывалось. Прогибающаяся, волнообразная линия движений участников хора прорисовывала эмоциональную и судьбоносную зависимость одного человека от другого, многих людей – от поступка одного, определяя состояние мира в целом.
Наша цензура умудрилась в пятидесятые годы насадить в театре «бесконфликтную драматургию». Поставка этого негодного топлива искусственно перекрывала доступ к распознанию зрителем своих собственных глубин. И когда уже не зарубежный, а Московский театр имени Маяковского привез в Ленинград на гастроли «Медею» Еврипида (Медею играла Евгения Козырева), думаю, впору было ужаснуться и тому, что Медея-мать убивала в отмщение мужу своих детей, и – нравственной растерянности зрителей. Канал нашего восприятия был сужен до того, что за безумием ревности Медеи-женщины мы не способны были различить яростное обличение новой эпохи, когда человек стал предпочитать любви золото. Мы оказались явно не готовы к соколиному обзору человеческих поступков и страстей. Это было сигналом к тому, что пора формировать более полновесное мировоззрение.
Наш педагог Анна Владимировна Тамарченко окончила Ленинградский университет. Имела не театральное, а филологическое образование. Её педагогический темперамент, общественные взгляды и определившийся в университете интерес к целостным системам эстетических ценностей оказались необычайно уместными и полезными для того, чтобы именно в тот отрезок времени учить студентов мыслить, проникая в почву и подпочву истории. Если она обнаруживала в студентах такую склонность, то могла поддержать самые головокружительные их умозаключения и ассоциации. А дальше – от границ театрального мышления вела к идее жизненной. Не случайно многие её ученики утверждают: «Она помогла мне сформироваться!» Или ещё определённее: «Она создала меня!»
Курсу вообще необычайно повезло с преподавателями. Желание получить второе высшее образование красноречивее прочего говорило о жажде упрочить позиции разума. Наши педагоги, воспитанные корифеями старой петербургской школы, отбросив тактику недоговорённостей, в шестидесятые щедро делились с нами и блистательным знанием своего предмета, и полнотой личного жизненного опыта.
* * *
В Москве, в Министерстве культуры Володе предложили должность главного режиссёра Русского драматического театра города Вильнюса. Он принял театр в Литве и приехал за мной:
– Я окончательно и бесповоротно ушёл из семьи. Без тебя жизни быть не может. Бросай всё! Будешь зачислена в штат как актриса. Будешь играть, будешь мне ассистировать. В ближайшее время обещают дать квартиру.
После его «хочу домой!» всё многократно усложнилось. «Как много надо сил, чтобы перенести своё бессилие», – говорил Александр Осипович. За нашим «вдвоём», умножавшим интерес ко всему, что происходило в нас и вокруг нас, стоял «зов жизни». Но последовать этому зову сейчас, бросить институт, работу, Ленинград – я не могла. Вернуться в театр актрисой – также. После всех жизненных передряг поступить так запрещали мне «высшие силы».
Оставался вариант – приезжать друг к другу. Так и установилось: то Володя приезжал на выходные дни в Ленинград, то я ездила в Вильнюс. Нечего и говорить, насколько сложной оказалась эта жизнь «на перекладных».
Неким предисловием к той поре жизни стало переданное по радио в апреле 1961 года сообщение: «Человек в космосе!» – заставшее Володю в Ленинграде. Реальность превзошла себя и стала тождественной фантастике. Невероятно! Казалось, мы на пороге того, чтобы приблизиться к разгадке вселенской логики. Она должна была всё переакцентировать, что-то уяснить и облегчить существование. В тот момент утратило значение даже то, что Володе полёт в космос виделся победой общественного строя, а я этот строй не мыслила без недр «шарашек» с запертым в них творящим мозгом учёных.
Кажется, никто никого не оповещал о времени демонстрации. С наспех изготовленными плакатами («Здорово, Человек! Здорово! У-у-ух!», «Гагарин! Мы тебя любим!», «Гагарин, ты – наш Человек!»), в пальто нараспашку, размахивая цветными шарфами и шапками, стихийно перекрыв дорогу транспорту, стар и млад двинулись по Невскому к Дворцовой площади.
Мы услышали и другое: Человек, увидевший Землю с немыслимой высоты, сказал, что оттуда она видится голубой и очень красивой. Он словно советовал роду человеческому, не убавляя жажды познаний, помнить, что бесконечность нам ещё чужда, и умнее любить свою тёплую, обжитую планету.
Годом раньше, 2 июня 1960-го, в Москве, выходя с Киевского вокзала (я приехала тогда из Кишинёва, а Володя меня встречал), мы обратили внимание на приклеенный к стене листок из ученической тетради с извещением, что похороны Бориса Пастернака состоятся в Переделкине сегодня, в 15 часов. Мы не успевали.
У поэта есть такие строки:
Не знаю, решена ль
Загадка зги загробной,
Но жизнь, как тишина
Осенняя, – подробна.
То, что Пастернаку, посмевшему в «Докторе Живаго» поведать миру о своём понимании российской революции, не разрешили лично получить Нобелевскую премию, – одна из тех подробностей. Другая, из тьмы прочих, – газетная публикация с душераздирающей просьбой Бориса Леонидовича разрешить ему остаться дома, в России, поскольку власть пригрозила ему высылкой из страны. Не некрологи во всех газетах, а листок-самоделка на