Штольня довольно просторная, не достаю рукой кровли, но такое ощущение, что тебя сдавливает со всех сторон. Нане все здесь внове и страшно с непривычки, на шаг не отходит от меня.
— Нечем дышать.
— Дыши глубже.
В ста метрах отсюда мой подземный дворец из расположенных анфиладой трех залов — трех линз, из которых руда уже извлечена; горняки «вырубают» мне четвертый зал. Я скрываю от Наны, что рядом — зал, интересно, какое произведет на нее впечатление огромная непроглядно-темная пустота.
— Э-э, э-э, э-эй! — ору я внезапно.
Карбидка рассыпала лучи по колоссальному черному залу и стушевалась.
— Э-э, э-э, э-эй! — робко повторяет Нана и прислушивается к эху.
Тьма податливо мягкая, и почва словно бы мягко уходит из-под ног. Знаю, Нане страшен каждый шаг, кажется — ступишь и провалишься куда-то. Она что-то лепечет, уцепившись за меня, и осторожно, боязливо идет следом. А меня опять и опять — в который раз! — увлекает звук собственных шагов, подхватываемых, повторяемых тишиной старательно и как бы нерешительно.
И поэтому не слышу слов Наны.
Мы опять в штреке, и опять со всех сторон теснят пласты пород. Задыхаемся. Нана идет уже смелее. Молчит. Скоро лучи наших ламп рассыпаются по темному простору, а тишина повторяет звук шагов.
Нана останавливает меня, светит карбидкой в лицо.
— Что такое? Устала…
— Нет… Знаешь, в этих залах у тебя так странно меняется лицо.
Я беру карбидку и освещаю себе лицо снизу, и теперь оно вправду делается другим — все в странных тенях, я кажусь чародеем, прилетевшим из сказочной страны. И сотрясаю пространство громовыми звуками:
— Слуша-ай меня, Нана! Направо пойдешь, больше ста шагов не пройдешь, заградят тебе путь черные стены!
— Черные сте-ены… Черные сте-ены!
— Налево направишься — в пропасть провалишься.
— Провалишь-ся… провалишь-ся-я, — гудит чернота.
— Прямо пойдешь…
— И что случится? — со смехом обрывает Нана. И голос ее такой безмятежный, такой чудесный, что мое чудодейство теряет силу.
— А прямо — ждет тебя студеный ручей, прозрачный, непорочно-чистый, и еще ждут цветы — на креплениях цветут. Ты видела цветы, выросшие во тьме? Они белые, белее белого. Хочешь преподнесу тебе?
— Хочу.
Я сделал шаг, она следом.
— Пошли вместе. — Боится оставаться одна.
Нана разглядывает цветы в свете карбидки. Собираюсь нарвать их ей.
— Не трогай!
— Почему? Ты же хотела!
— Жалко.
— Еще вырастут.
— Увянут на солнце…
— Наверное.
Третий зал самый просторный. Чтобы свод не обрушился, оставлены целики руды. В лучах карбидок поблескивают радужно, величественными колоннами.
— Как красиво! — дивится Нана.
Я закрепляю наши лампы на одной «колонне», поправляю на себе брезентовку и галантно обращаюсь к Нане:
— Не угодно станцевать менуэт?
Нана так изящно, так очаровательно приседает, выражая согласие, что я поражаюсь.
— С удовольствием.
Напевая менуэт Моцарта, танцуем — плавно, торжественно.
А Нана любит, оказывается, поговорить во время танца:
— Сколько тонн руды добыли здесь?
— «Если оскверню недостойной рукой достойную поклонения.
Красоту несравненную, святую, нежную,
Позволь тогда моим устам — послушникам, возносящим молитву,
Искупить вину нежным лобзаньем».
— …
— А дальше? Ответь…
— Погоди, думаешь, и я наизусть помню? Напомни.
— «Ты слишком…»
— Хватит, хватит.
«Ты слишком уничижаешь свои руки,
Послушник. Они ведут себя божественно, безупречно,
Ведь и возносящий молитву касается
Святых рукою, — прикосновенье рукой равносильно
Для них лобзанью».
— «А разве у святых или молящихся нет уст?»
— Ой, опять забыла.
— «Да, молящийся, чтобы…»
— «Да молящийся, чтобы лишь устами молиться».
— «Так пусть же уста мои следуют рукам моим, святая,
Дозволь им, не то утрачу я веру».
— «Не пристало святым в знак согласия кивать головой».
— «И не надо кивать! Хочу познать блаженство (целует). Твои уста сняли грех с моих уст».
— «Значит грех с твоих уст перешел на мои!»
— «Твой сладостный упрек терзает мне сердце!
Верни же мне поцелуй в таком случае (целует)».
— «Ты такому… дивному лобзанью… научился…
Наверно… по Святому писанию».
Нана останавливается, дрожит вся. Закрывает руками глаза. Оба на миг замираем. Я целую руку, прикрывшую глаза, и мы продолжаем путь.
Мое появление обрадовало забойщиков, встречают шумными веселыми возгласами:
— Жив! Жив! Поздравляем!
— Везучий вы! От смерти спаслись!
— Поздравляем со вторым рождением!
— Спасибо. Как вы, как идут дела?
— Ничего, по-старому.
— Очень переживали за вас! Как угораздило?!
— А чего больше боялись — что погибну или что новый начальник хуже окажется?
— И того и другого, — смеется самый бойкий.
— Закурите?..
И протягивают сразу несколько пачек сигарет.
— Если дама позволит, — усмехаюсь я и оглядываюсь на Нану. Ее не видно, молчит, притулившись в углу.
— Женщина?! — оторопели забойщики.
— С этого дня она будет приходить, на ней вся документация.
Забойщики подняли карбидки, сначала осветили девушку, потом по очереди — свои лица, Нана внимательно вглядывалась в каждого.
Глаза у нее блестели, так и завораживали.
Горняки мои не выдержали:
— Хороша, хороша.
— Под брезентовкой углядел?
— Сто́ящая… Хороша.
— А нам-то что с того!
— Хватит, услышит еще.
— Ого! Работать тут да еще слова не сказать!
— Тогда давай, кричи ей прямо в ухо!
— Тише, чего расшумелись, женщины не видели, — остановил я разошедшихся забойщиков.
— Что особенного, языки чешем.
— Смотрите лучше перед собой!
— Чего сердитесь?
— Не отвлекайся, говорю.
Все умолкли.
— Нана, рабочие не любят, когда их не узнают там, наверху, при дневном свете.
Забойщики еще раз осветили свои лица, Нана пристально всмотрелась в каждого.
— А если перепутаю их?
— Постарайся не путать… Мы пошли. В конце месяца и я приду с ней, до пяди все перемерю.
— Какая муха тебя укусила, чего ты разозлился? — спросила Нана, когда мы вышли из забоя.
— Не знаю.
— А все-таки?
— Давай помолчим до устья штольни.
Когда впереди забрезжил свет, мы погасили карбидки и замедлили шаг, давая глазу свыкнуться с дневным светом. Выбравшись наружу, окунулись в зной. Огромное солнце не умещалось на голубом ложе.
Ночь.
— Нана!
— Что?
— Хочешь подарю тебе Большую Медведицу?
— Хочу.
— А лесопилку?
— Хочу.
— А кузницу?
— Хочу.
— И подземный дворец?
— Хочу, хочу, хочу!
Из Тбилиси вернулся начальник нашей геологической партии и тотчас вызвал меня. Мои соображения о простирании рудоносной жилы и возможности увеличения предполагаемых запасов руды вызвали, оказывается, интерес, тщательно обсуждались, и, хотя кое-кто оспаривал мои доводы, руководство все же выделило средства проверить их.
— Главное теперь — правильно определить точки для буровых скважин, — сказал мне в заключение начальник.
— Я много размышлял над этим и наметил точки. — Я разложил перед ним карту-схему, на которой рассыпаны были крупные красные точки.
— Ты слишком щедр, — улыбнулся он. — Всего четыре разрешили поставить.
— Только четыре?
— Думаю, есть смысл поставить буровые здесь, — и он обвел черным карандашом четыре красные точки.
Я ничуть не сомневался в правильности своих предположений. Можно выявить дополнительные запасы руды, если провести разведку в южной части. Разлом, опустивший, как я считаю, большую массу пласта, лучше всего просматривается в первой выработке. Но теперь уж я не войду в штольню один. Мысли о смерти не доставляют, оказывается, удовольствия. Особенно если ты один, если не с кем поделиться ими и никто их не оспаривает.
Как будто проведав о моем намерении, неожиданно появился Перула.
— Слушай, Перула, будь другом, пойдем…
— Пойду, пойду с тобой, — пообещал он, хлопая меня по плечу.
Пока мы добирались до истоков Лоднари, опустились сумерки.
— Вишь, стемнело уже, пораньше бы, — посетовал Перула.
— Ну и что, внутри выработки все равно темно. У нас карбидки. Там совсем иной мир — ни дождя, ни снега, ни ветра, ни жары.
Перула осветил крепления, кровлю, стойки местами прогнили.
— Обветшал малость твой мир, — сказал он.
— Этот обветшалый мир породит новый город, мой Перула. Большие надежды у меня на эту выработку.