Часто думаю: как бы дружили наши дети, если бы Ника осталась жива.
Простите меня, тетя Ажыкмаа, больше не буду об этом.
Но, знаете что? А если вам взять девочку на воспитание? Как раньше в русских дворянских домах. Ребенок в доме - это радость, это солнце. Мы с мужем хотим ребенка. Но как получится. Не загадываем. У меня уже годы не те.
Возьмите на воспитание девочку, похожую на Нику! Такую же черненькую, смугленькую, веселую! И вы просто воскреснете. На Западе это модно, это в порядке вещей, брать приемных детей. И никто ведь потом не считает, что они приемные, к детям же привыкаешь, и они становятся как свои. Нет, точно, возьмите! Вы будете летать. У вас будет доченька.
Ну хотите, я буду вашей дочкой? И у меня будет две мамы. Такое в жизни тоже бывает.
А если у меня родится дочь, она будет вашей внучкой. Видите, какая вы будете богатая.
Крепко целую вас, очень, очень жду письма. Всегда ваша Лена.
[двойра концлагерь]
Я думала, немцы меня убьют.
Они меня не убили. Они отправили меня в лагерь смерти.
Говорят, кого убивали и кто выжил один раз, того не тронет смерть.
И я почти поверила в это.
Почти - потому что меня привезли в лагерь смерти, и всем было понятно: никто отсюда живым не уйдет, и мне тоже это было понятно.
Меня сначала обсмотрели всю, общупали, заставили показать зубы, вывернули чуть не наизнанку глаза, заставили снять рейтузы. Зачем-то били по затылку, под коленки. Ноги дергались. Я все терпела. Потом меня солдат отвел в барак. Пока я шла, он колол меня в спину и в зад штыком и обидно, похабно хохотал.
В бараке сидели, лежали и стояли люди. Много людей. Некоторые люди ползли. Они ползли к двери, за глотком свежего воздуха. Я видела: они тяжело больны, и по ним ползают вши. В бараке вонь, а на улице холод. Зима. За ночь перед дверью барака наметало сугроб, и мы отгребали снег голыми руками, лопаты нам не выдавали.
Когда мои глаза привыкли к тьме, я рассмотрела, что в бараке были женщины и дети, дети и женщины. Мужчин не было. Я поняла: мужские бараки - отдельно от женских и детских. Как школы с раздельным обучением.
Дети плакали. Они плакали и хныкали и днем, и ночью, и утром. Их гоняли на работы наравне со взрослыми. Умирали они чаще и стремительней. Частыми были такие болезни: простуда, жар, ангина, дизентерия. Из параш, расставленных по углам барака, доносилась ужасная вонь. Так, наверное, смердит ад, Шеол. Первое время я стыдилась ходить и по-маленькому, и по-большому. Суровая старуха с лицом, как у Данте Алигьери из учебника истории, бросила мне, как отрезала: "Забудь стыд. Он остался в прошлой жизни".
И я забыла стыд, и так же кряхтела, как все эти женщины, и так же скулила, как скулили, корчась со вздутыми животами, все эти детки.
Нас кормили баландой из гнилой свеклы. Хлеба давали осьмушку. Потом перестали давать.
И тогда дети стали умирать от голода, а женщины, похожие на скелеты, поднимали кулаки к бетонному потолку барака, вместо того, чтобы молиться.
Из репродукторов доносилась бодрая и противная немецкая музыка. Марши. Нас под эти марши гоняли на перекличку. Перекличка - это было страшно. Даже страшнее работы. Перед рядами заключенных прохаживалась надсмотрщица, злее овчарки, с белыми волосами, небрежно забранными под пилотку, и, когда перекличка заканчивалась и переставали выкликать фамилии, а мы прекращали кричать: "Я! Я!" - надсмотрщица вопила надсадно, мне казалось, у нее кишки вылезут наружу от такого ора:
- Каждый пятый - вперед! Шаг вперед!
Мы отчаянно глядели друг на друга. Считали друг друга по головам. Губы наши беззвучно шевелились. Мы прекрасно знали, что всех пятых убьют. Иногда приказывали выйти вперед всем десятым. Иногда - седьмым. А иной раз приказывали: "Каждый третий - шаг вперед!" Значит, сегодня в лагере приказали уничтожить людей побольше, чем вчера.
Чем такая смерть лучше смерти в Великом Овраге? Я не знала. Я дрожала мелкой дрожью, глаза мои бегали, стреляли по чужим глазам и рукам, считали: а вдруг я пятая? Пятая или шестая? О, четвертая! Сегодня - четвертая! Сегодня я живу!
Сегодня. Живу.
Один день - как вся жизнь.
Оказывается, и такое бывает.
А обреченные отходили в сторону, покорно, как скот; они знали, что сейчас будет, и хотели одного: чтобы скорее. Беловолосая стерва, с наганом в руке, подходила к несчастным и кричала так же рьяно и хрипло:
- Построиться! В ряд!
Выстраивался смертный ряд. И эта женщина с белыми волосами шла, поднимала наган, приставляла его к затылкам заключенных и стреляла. Женщины падали наземь, кто оседал на колени, кто лицом вперед. Когда патроны у белокурой заканчивались, она хладнокровно, старательно, не торопясь перезаряжала наган. И снова шла вдоль строя и стреляла. Иногда она кричала на незнакомом людям языке:
- Una! Due! Tre!
Тяжелее всего была ночь. По нас ползали вши. Я щупала свои острые ребра. Они почти обнажились, выперли вон из тела, чуть не прорывали кожу. Ночью острее чувствовался голод, а еще очень страшно было ждать рассвета и переклички. Смерть растянули нам на время, и никто не знал, где у этого времени начало, а где конец.
Я почти не вспоминала Гюнтера. Нет, первое время, конечно, вспоминала. Но это было так мучительно, я так захлебывалась слезами по ночам, что у меня сердце останавливалось. И однажды так сильно заболело, так сильно! Я охнула и спустила ноги с нар. Рядом со мной на нарах спали трое ребятишек: девочка и два мальчика. Я уже узнала, что все трое с Подола. Уже не путала их имена.
Я застонала очень громко, и девочка проснулась. И вцепилась в меня:
- Тетя Двойра, что с тобой? Тебе плохо?
И я успокоила ее, как могла:
- Нет, Лизочка, нет.
- Тетя Двойра, ты обманываешь! Я же вижу, тебе плохо! У тебя губы толстые и прыгают! Ты плакала? Да?
И тогда я обняла ее, тепленькую, горячую, нежненькую, такую живую, милую, и выдохнула ей в крохотное ушло под русыми нежными прядями:
- Да... Да... Да!
- Ты вспомнила? - спросила она серьезно, как взрослая.
Я не могла отвечать, только кивала, опять слезами заливалась.
И она, маленькая девочка, как мудрая взрослая женщина, за меня - мне все и рассказала сама:
- Ты вспомнила своего мужа. Ты его ведь очень любишь. Ты продолжай его любить, ладно? А то его быстро убьют. А если любишь - то знаешь, твоя любовь будет летать над ним. Охранять его. Ты его люби, люби, ладно?
Я, глотая слезы, повторяла за ней:
- Я люблю... люблю...
Ну не говорить же было милой маленькой девочке, что у меня любимый - немец. Фашистский офицер. И что он, прежде чем мы поженились, меня собственноручно расстрелял в Великом Овраге. Да и не знала она, что такое Великий Овраг. Ей незачем было это знать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});