– безусловно выдающийся поэт. Но ведь и русский мир – выдающееся явление, а о знаке этого явления – плюс или минус, вопрос или восклицание – будет судить история. Жаль только, что место Бродского в истории литературы – как и место Вагнера в истории музыки – будет теперь зависеть именно от этой оценки.
Нонна Слепакова
Не могу писать даты жизни Слепаковой. Ни разу не был на ее могиле и не хочу. Не воспринимаю Слепакову как поэта шестидесятых годов – хотя она как раз от этого ярлыка не открещивалась; принадлежать к травимой стае всегда ей нравилось.
Вообще для меня Слепакова совершенно жива. Мысленные разговоры не прекращаются. Нет дня, чтобы их не было; то есть вообще нет дня, когда какая-нибудь ее цитата не приходится абсолютно к месту. И даже отсутствия ее я по-прежнему не воспринимаю: где-то она меня точно ждет. Если кто-то и ждет, то она.
Не сказать, чтобы вопрос о мемуарах не обсуждался. Например:
– Вот, Быка, N опубликовал книгу «Как я Ахматову». А ты будешь лишен этого удовольствия. Ты на старости лет сможешь только издать книгу «Как меня Слепакова».
Это справедливо. В жесткой выучке у Слепаковой прожил я десять лет – не самый послушный, но самый постоянный подмастерье не самого легкого, но боготворимого мастера. Это было ни на день не прерывавшееся, иногда заочное, чаще телефонное общение людей, стоявших на несравнимо разных уровнях, но занятых одним делом. Если я и пишу о ней сегодня, то никак не для того, чтобы примазаться к ее поздней славе. Слава была ей многажды предсказана, и чтобы предсказание сбылось, оказалось достаточно умереть – банальнейшее русское условие. Презентация первых трех томов ее собрания сочинений собрала полный зал питерского Дома журналиста (Дом писателей сгорел). Люди сидели и стояли в проходах.
Слепакова была едва ли не единственным поэтом своего поколения, чей масштаб личности не уступал масштабу дарования. Почти все ученики, собиравшиеся в ее литобъединении (в Питере до сих пор существует система ЛИТО, куда многие ходят до седин), написали стихи, посвященные ее памяти. Я этого до сих пор сделать не могу и, вероятно, не буду – не в последнюю очередь потому, что чувства мои к ней всегда будут сильнее моих же литературных способностей. Я и эти слова о ней пишу как письмо: для меня и для всех своих друзей она до сих пор жива – раздражает и мучает, как живая, и помогает, как живая. Я постоянно стараюсь заслужить ее одобрение, спорю с ней и соревнуюсь. Несколько лет назад трое мужчин, любивших Слепакову едва ли не больше всех остальных женщин, – ее муж, поэт Лев Мочалов, ее дачный сосед и друг Андрей Романов и ее ученик, автор этих строк, – сидели у Слепаковой дома и в скромном застолье вспоминали Ее Величество. Слепакова не любила, когда свои звали ее по имени или по имени-отчеству: «Зовите меня Мажесте». Мажесте – Величество по-французски, это она придумала, потому что вокруг нее резвился пажеский корпус учеников и она ощущала себя немного императрицей: махнула рукой – и кто-то побежал в магазин, махнула другой – и кто-то вымыл пол… Такая театрализация всего была в ее природе, она каждую секунду что-то придумывала, декорируя жизнь, придавая ей сюжет, и оттого никакой быт не мог ее задушить. Ну и вот, сидят трое мужчин, принадлежащие к трем поколениям – Мочалову было восемьдесят, Романову пятьдесят, мне сорок, – и продолжают выяснять свои сложные отношения со Слепаковой, доспаривать с ней, восхищаться ею… В какой-то момент я искренне изумился:
– Господа, ведь это какой надо быть женщиной, если мы до сих пор с наибольшим наслаждением говорим именно о ней! Ведь в нашей жизни нет, не было и не будет ничего более интересного!
Кстати, о сгоревшем Доме писателей. Воистину, за какую нитку ни дерни, всегда вытащишь какое-то воспоминание, ответвление от текста – вместо стройного дерева получается бесформенный, но живой куст. Так вот, как-то Слепакова угощала меня в этом доме на улице Воинова обедом. Там было дешево и вкусно, сидел с нами еще один ее ученик, из питерцев. На столах стояли очень красивые, декадентские бумажные орхидеи – хрупкие, лиловые.
– Ребята, я хочу орхидею, – сказала Слепакова, когда дошло до кофе.
– Величество, вас повяжут, – робко заметил я.
– Ничего не повяжут. Трусливый жидок. Ну-ка встаньте, заслоните меня.
Мы встали и принялись рыться в карманах, изображая поиск денег. Слепакова тем временем стремительно вытаскивала орхидею из вазы и пихала ее в сумку.
– Величество, вы скоро? – спрашивал я, бегая глазами. Сновавшие мимо официанты уже косились на нас.
– Подожди, она не лезет…
Через какое-то время мы вышли из зала, торжественно неся сумку (трофей всё-таки торчал – цветок был на длинной ножке). Теперь этот ресторан со всеми орхидеями сгорел, а та, которую Слепакова сперла и тем спасла, стоит у нее на буфете. Поэтов всегда надо слушаться, даже когда они откровенно хулиганят.
Я впервые пришел к ней, отлично это помню, 27 декабря 1988 года. Этому предшествовали два года заочного знакомства. В 1985 году Новелла Матвеева взяла меня на очередное представление своей пьесы «Предсказание Эгля» в ЦДТ, но из-за чьей-то болезни спектакль заменили и вместо гениальной яшинской постановки «Эгля» давали детскую пьесу «Бонжур, мосье Перро!». Мы решили остаться. В антракте Новелла Николаевна, чьи оценки обычно кратки и точны, сказала о слепаковской пьесе в стихах:
– Это так хорошо, как будто не сейчас написано.
Год спустя в первой в жизни серьезной командировке от «Собеседника» я оказался в Питере и зашел в Дом книги. Это была вообще волшебная поездка, я успел познакомиться с несколькими своими кумирами и в числе первых – с Александром Житинским, который до сих пор остается любимейшим моим прозаиком. В Доме книги очень быстро – тогда такое еще случалось – раскупали какую-то книгу. Я встал в очередь к кассе: брали серую книжку стихов той самой Слепаковой, из чьего «Бонжура» я кое-что запомнил наизусть.
Эта только что вышедшая книжка, два года перед тем лежавшая в издательстве «Петроградская сторона», – самый полный из ее прижизненных сборников (если не считать «Полосы отчуждения», корректуру которой она успела вычитать, но сборника не увидела – он вышел через неделю после ее смерти). Сразу же на улице я открыл книгу на середине – и с того дня навсегда запомнил «Неизвестного поэта», который так для меня и связан с апрельским Ленинградом, впервые в жизни увиденным. Это немедленно хотелось запеть на шарманочный мотив (она и пела): «В