но еще и не сельская местность. И вот наконец показались долгожданные черные силуэты деревьев, обретающие в ночи демонические очертания; трава была холодной и влажной, и над нею стелился ночной туман. Мимо пролетела огромная белая сова, скользя в темноте вверх-вниз. И всему этому по-эльфийски порадовалась маленькая Дикая Тварь.
Лондон пропал вдали багровой полосою на горизонте; более не различала она его отвратительный шум, но вновь внимала голосам ночи: то оставляла она позади какое-нибудь селение, где светились в ночи приветливые огоньки, то вновь мчалась в темных и влажных, открытых всем ветрам полях; и не одну сову, парящую в ночи, обогнала она по пути: совы – племя, дружественное эльфийскому народу. Порою она пересекала широкие реки, прыгая со звезды на звезду; и вот, выбирая свой путь так, чтобы держаться в стороне от утоптанных, наезженных дорог, еще до полуночи оказалась она в Восточной Англии.
Там она снова услышала Северный Ветер: властный и гневный, он гнал к югу косяк бесшабашных гусей; тростники поникали пред ним с тихим, жалобным стоном, точно рабы-гребцы легендарных трирем[4], что гнутся и клонятся под ударами плети и все тянут, не умолкая, свою скорбную песнь.
И вдохнула она чудный, пропитанный сыростью воздух, что одевает ночами бескрайние земли Восточной Англии, и вновь оказалась у древней опасной заводи, где росли мягкие зеленые мхи, и нырнула, погружаясь все глубже и глубже в заветную темную воду, пока не ощутила вновь, как между пальцами ног заклубился уютный ил. Оттуда, из восхитительной прохлады, что таится в самом сердце илистых омутов, она поднялась, возрожденная, и любо ей было танцевать на отражениях звезд.
Мне случилось стоять в ту ночь у края болот, позабыв о людских заботах, и я видел, как отовсюду из гибельных топей появились болотные огни; стайками поднимались они на поверхность всю ночь напролет, и собралось их неисчислимое множество, и все вместе танцевали они над болотами.
И сдается мне, что великая радость царила в ту ночь среди родни эльфийского народа.
Головорезы
Том-с-Большой-Дороги доскакал до конца своего пути и теперь остался в ночи один-одинешенек. С того места, где он оказался, просматривались белые бугорки прикорнувших на земле овец, и черный контур одиноких холмов, и серый контур холмов еще более далеких и одиноких; а в неблизких низинах, вне досягаемости безжалостного ветра, удалось бы разглядеть, как над деревушками в черных долинах поднимается серый дым. Но все было черно в глазах Тома, все звуки угасли для его слуха; лишь душа его билась в железных оковах, пытаясь выскользнуть и умчаться на юг, в Рай. А ветер все дул да дул.
Ибо нынче ночью Тому оставалось оседлать разве что ветер; верного вороного скакуна у него отобрали в тот же самый день, когда отняли зеленые поля и небо, голоса мужчин и смех женщин и бросили одного с цепью на шее – раскачиваться на ветру на веки вечные. А ветер все дул да дул.
Намертво стиснули безжалостные оковы Томову душу, и как бы ни барахталась она, пытаясь вырваться, ветер, задувающий с юга, из Рая, вколачивал ее обратно в железный ошейник. А пока трепыхалась душа в воздухе, подвешенная за шею, с Томовых губ облетали былые ухмылки, с языка осыпались насмешки, коими прежде язвил он Господа, в сердце догнивали былые порочные вожделения, а с пальцев сходили кровавые пятна злых деяний; и все это упадало на землю и прорастало там бледными кольцами и гроздьями. А когда все дурное осыпалось, душа Тома снова сделалась непорочно-чистой – такой, какой застала ее первая любовь давным-давно, по весне; и раскачивалась душа на ветру, вместе с костями Тома и вместе с его старой изодранной курткой и проржавевшими цепями.
А ветер все дул да дул.
То и дело души погребенных в освященной земле покидали свои гробницы и склепы и уносились навстречу ветру, к Раю, мимо Виселичного Древа и мимо души Тома, которая никак не могла обрести свободу.
Том-с-Большой-Дороги
Ночь за ночью Том-с-Большой-Дороги пялился пустыми глазницами на овец среди холмов, пока бедное мертвое лицо не обросло мертвым волосом, сокрывшим от овец его позор. А ветер все дул да дул.
Иногда порыв ветра приносил чьи-то слезы: они бились и бились о железные цепи, но оковы так и не проржавели насквозь. А ветер все дул да дул.
Каждый вечер все помыслы, что Том когда-либо облекал в слова, слетались стаями, оставив свои мирские труды, труды, которым конца и края не предвиделось, и рассаживались на ветвях-перекладинах виселицы, и чирикали, взывая к Томовой душе – к душе, которая никак не могла обрести свободу. Все помыслы до единого, что он когда-либо облекал в слова! Недобрые помыслы попрекали душу, их породившую, потому что никак не могли умереть. А те мысли, что Том украдкой бормотал себе под нос, чирикали громче и пронзительнее прочих – в виселичных ветвях, всю ночь напролет.
Все помыслы Тома о себе самом – все, что он когда-либо о себе думал, – теперь указывали на его мокнущие кости и насмехались над изодранной курткой. А вот все его помыслы о других стали для души единственными сотоварищами и утешали ее в ночи, пока та раскачивалась туда-сюда. Щебетом подбадривали они немую бедняжку, которая не могла больше видеть сны, – но тут пришла кровожадная мысль и прогнала их прочь.
А ветер все дул да дул.
Павел, архиепископ Алоиса и Вайанса, возлежал в своем беломраморном склепе, обращенном прямо к югу, в сторону Рая. А над усыпальницей его воздвигся высеченный из камня Животворящий Крест – дабы душа архиепископа упокоилась с миром. Никакие ветра здесь не выли так, как выли в одиноких кронах деревьев на вершинах холмов; здесь веяли ласковые дуновения, напоенные благоуханием сада, – они прилетали через долины, с юга, от самого Рая, и играли среди трав и незабудок в освященной земле вокруг усыпальницы Павла, архиепископа Алоиса и Вайанса. Нетрудно было душе человеческой выйти из такой гробницы и, порхая над памятными полями, достигнуть Райских кущ и обрести вечное блаженство.
А ветер все дул да дул.
В трактире с дурной репутацией трое глушили джин. Звали этих троих Джо, Уилл и цыган Пульони; других имен у них не было, ибо отцов своих они знать не знали – вот разве что питали мрачные подозрения на этот счет.
Грех частенько ласкал и поглаживал их лица своими когтистыми лапищами, а вот физиономию Пульони прямо-таки расцеловал