мои мысли. Я не понимала, почему от него не было никаких известий.
Я вдруг поняла, что мы впервые оказались одни в незнакомом, враждебном городе. Одни, с новорожденным ребенком, без семейного врача, без человека, к которому мы могли бы обратиться в экстренной ситуации. Гортензия оставила нам немного приготовленного мяса, об остальном позаботилась я. Когда мама увидела, что я пошла на кухню, она явно не могла поверить своим глазам. Казалось, она думала: Я потеряла дочь! Если бы я отсутствовала еще месяц, я бы ее совсем не узнала.
Она вернулась в свою комнату с ребенком в плетеной корзинке, которую Гортензия принесла домой перед возвращением матери из Нью-Йорка. Она выстлала ее красивыми одеялами, расшитыми голубым шелком, и назвала «Моисей». Она говорила: Подвинь сюда «Моисея», «Не надо, не ставь его так высоко!», «Покачай ребенка в «Моисее», и ты увидишь, он быстро заснет. Сначала мы даже не понимали, что она имеет в виду.
Этот «Моисей» оказался очень полезным в первые месяцы жизни Густава, потому что мы могли легко носить его по дому и даже выносить на террасу, чтобы на закате или рано утром он мог застать солнце, когда оно было самым ласковым – если так можно было сказать. Мама говорила, что, как и растениям, детям нужны тепло и свет, и поэтому я организовала ежедневные солнечные ванны для брата.
В тот последний день декабря мы втроем уснули около девяти часов в комнате моей матери. Это был долгий, утомительный день. Густав требовал, чтобы его кормили каждые три часа, иначе его крики были слышны, наверное, даже на Северном полюсе. Каждый раз, когда мама кормила его грудью, он засыпал, но стоило ему проснуться, как он снова начинал протестовать. И этот цикл длился бесконечно.
У нас не было настроения праздновать. На самом деле праздновать было и нечего: мы вдвоем застряли на Карибах: папа скрывался с другими «нечистыми» людьми в Париже, за ними по пятам шли огры. А теперь у нас был маленький мальчик, который все время заставлял меня задаваться вопросом, зачем мы привели его в этот враждебный мир. Так что мы легли спать, почти не осознавая, что один год закончился и начинается другой, такой же ужасный.
В полночь мы услышали взрывы и необычную для нашего тихого района суматоху. Мама проснулась, закрыла окна и задернула шторы. Мы пошли в мою комнату, чтобы выглянуть через ставни, и увидели, что наши соседи выбрасывают на улицу ведра с водой. Некоторые из них даже бросали ведра, наполненные льдом. Непонятно было, что происходит: угрожают они нам или это просто буйный местный обычай.
Наша соседка открыла бутылку шампанского экстравагантным жестом: пробка, вылетев, чуть не попала в наше окно. Она отпила прямо из бутылки и передала ее своему мужу, лысому, без рубашки, с очень волосатой грудью. Потом началась музыка: гуарача и крики «С Новым годом!» со всех сторон.
Закончился не только год, но и десятилетие. Зловещий 1939 год уже принадлежал прошлому. Мама наблюдала за странным местным празднованием из нашего Малого Трианона, защищенная стенами дома, который она постепенно превращала в крепость.
Увидев нас в окне, соседка подняла бутылку, из которой шла пена, и прокричала:
– С праздником! Счастливого 1940 года!
Мы снова легли спать и проснулись уже в другом десятилетии.
Наша жизнь изменилась. У нас появился новый член семьи: маленький мальчик, который проводил больше времени на руках у незнакомой женщины, чем у матери. Мало-помалу, хотя нам было трудно это признать, Гортензия по-своему стала еще одним Розенталем.
* * *
Я не могла понять, почему эта женщина так решительно пыталась покрыть Густава тальком и зачем смачивала его голову одеколоном каждый раз, когда переодевала. Как только его брызгали этой пахнущей спиртом сиреневой жидкостью, он начинал реветь.
– Это помогает от жары, – уверяла Гортензия.
На этом острове «охлаждение» было манией. Или скорее навязчивой идеей. Та же идея «охлаждения» объясняла наличие пальм, кокосовых орехов, зонтиков, электрических и ручных вентиляторов, а также лимонада, который пили в любое время дня и ночи. «Садитесь у окна, тут ветерок…», «Давайте пройдемся по другой стороне улицы, где есть тень…», «Давай подождем, пока солнце сядет…», «Пойди окунись…», «Накрой голову…», «Открой окно, чтобы было больше воздуха…» С «охлаждением» по важности мало что могло сравниться.
Гортензия выкрасила комнату моего брата в голубой цвет и повесила на окна кружевные занавески, которые очень подходили к белой мебели. Густав пока что был всего лишь розовым пятном среди голубых простыней, а его веснушки и рыжеватые волосики только начинали появляться. Его единственными игрушками были деревянная лошадка-качалка, стоявшая без дела у окна, и печального вида серый плюшевый мишка.
Мы говорили с ним по-английски, чтобы подготовить его к будущему переезду к папе в Нью-Йорк. Гортензия смотрела на нас в недоумении, пытаясь понять язык, звучавший для нее грубо.
– Зачем вы усложняете жизнь бедному ребенку, который еще даже первого слова не сказал? – бормотала она про себя.
Она говорила с Густавом по-испански, с материнской мягкостью и своеобразным ритмом, к которому мы не привыкли. Однажды утром, когда она переодевала его, мы услышали, как она разговаривает с ним:
– Что хочет сказать мой милый маленький поляк?
Мы с мамой широко раскрыли глаза, но ничего не сказали, просто рассмеялись и позволили ей продолжать. В тот день я поняла, что мама еще не сделала Густаву обрезание, нарушив древнюю традицию. Я не осуждала ее: у меня не было на это права. Я понимала, что она делает все, что в ее силах, чтобы стереть все возможные следы вины – вины, которая заставила нас бежать из страны, которую я когда-то считала своей. Она хотела спасти сына, дать ему шанс начать жизнь с нуля. Он родился в Нью-Йорке, сейчас живет на Кубе и никогда не узнает, откуда родом его родители. Это был идеальный план.
Но, с обрезанием или без него, здесь Густав был бы просто еще одним «поляком».
Гортензия, не спросив у нас, подарила брату маленькую золотую булавку с бусинкой. Маме было неловко: она не знала, поблагодарить ли за подарок, вернуть ли его обратно или заплатить за него. Она также думала, что носить булавку на ночных рубашках опасно, даже если она из золота. Маленькая бусинка, висящая на булавке, всегда была прикреплена к его белой льняной рубашке с той же стороны, что и сердце.
– Она сделана из черного янтаря, который отваживает зло, – объяснила Гортензия маме очень серьезно. Она не искала одобрения или неодобрения, потому что