в доме погасят свет, а Гортензия и Эулоджио уйдут к себе, а потом пришла ко мне в комнату.
– Мы получили письмо от папы, – просто сказала она. Затем она легла рядом со мной, как в те дни, когда весь мир был у наших ног.
Папе было нелегко связаться с нами. По плану мы должны были встретиться в Гаване или Нью-Йорке. Он жил аскетично, в довольно тихом районе Парижа. Ситуация там тоже была напряженной, но не такой плохой, как в Берлине.
Я хотела, чтобы мама рассказала мне побольше, чтобы посвятила меня в детали.
– Отец написал, что мы должны следить за собой, хорошо питаться и думать о ребенке, который скоро родится. Мы должны набраться терпения, Ханна.
Я постараюсь набраться терпения. Какой у меня был выбор? Но мне нужно было увидеть папу.
Услышать папу.
– Почему он не написал для меня несколько строк? – рискнула спросить я.
– Папа обожает тебя. Он знает, что ты очень сильная – намного сильнее, чем я, и он так тебе и сказал.
Я заснула в маминых объятиях. Мне не снились кошмары, но я погрузилась в глубокий сон. Завтра будет новый день, хотя на Кубе самым неприятным было то, как тяжело и медленно шло время и какими многочисленными были паузы. День мог показаться вечностью, но мы привыкнем к этому.
На самом деле я хотела справиться о Лео. Узнать, живут ли он и его отец в одной комнате. В безопасности ли они. Папа должен был упомянуть об этом в своем письме. Я хотела спросить маму, но решила не делать этого: лучше пойти к ней в комнату и найти письмо, чтобы прочитать его втайне или даже оставить его себе. Только страх перед тем, что произошло на борту «Сент-Луиса», удерживал меня: я не хотела, чтобы эпизод с капсулами повторился. Если бы мамин разум пошатнулся в Гаване, я могла потерять ее: ее могли забрать в клинику, запереть или даже депортировать, и я никогда больше не увижу ее. О, но я так хотела увидеть и потрогать папино письмо!
Мама так и не согласилась показать мне его. У меня даже возникла мысль, что она придумала его, чтобы подпитывать мои надежды, хотя прекрасно знала, что ни у кого из нас нет будущего, что папа умер во время обратного путешествия через океан или что он так и не нашел страну, которая бы его приняла, и ему пришлось вернуться в Германию.
Я никогда по-настоящему не понимала маму. Я пыталась, но проблема была в том, что мы с ней оказались слишком разными. Она это знала.
С папой все было по-другому. Он не стеснялся выражать то, что чувствовал, даже если это были боль, разочарование, потеря или осознание неудачи. Я была его маленькой девочкой, его отдушиной, единственной, кто его понимал. Единственной, кто не предъявлял к нему требований, не обвинял его в чем-либо.
Перед завтраком, в тот день, когда мама наконец-то уезжала рожать в Нью-Йорк по временной американской визе, надев свободный жакет, чтобы скрыть беременность, она позвала Гортензию и меня в гостиную. Мама крепко сжала руки Гортензии и посмотрела ей прямо в глаза.
– Я не хочу, чтобы Ханна выходила из дома. Оставайся здесь всегда, когда сможешь. Каждый понедельник утром мистер Даннон будет приходить узнавать, что вам нужно. Присмотри за Ханной для меня, Гортензия, – сказала она, завершая свою просьбу легкой улыбкой.
Пока мама была далеко, я все надеялась, что папа напишет и что его письмо получу я, а не мама, но ничего не приходило. К тому времени началась война. Англия и Франция объявили войну Германии через два дня после ее нападения на Польшу 1 сентября. Я представляла себе папу среди бесконечной серости парижской осени и зимы, не имеющего возможности покинуть ту мрачную мансарду, где он жил.
* * *
После отъезда матери жить стало легче. Мы открыли окна, и я помогала Гортензии по хозяйству. Она научила меня готовить заварной крем, рисовый и хлебный пудинги и открытый пирог с тыквой по рецептам, переданным ей бабушкой по материнской линии, которая была родом из испанской Галисии и всегда готовила изумительные десерты.
Однажды я сказала Гортензии, что хочу научиться делать торт с глазурью на день рождения. Но она продолжила заниматься делами, ничего не ответив.
– Когда у тебя день рождения? – выпытывала я.
Гортензия передернула плечами.
Я подумала, что, возможно, на Кубе не регистрируют новорожденных детей или что Гортензия могла приехать из другой страны – из Испании, как ее бабушка, и поэтому у нее нет свидетельства о рождении.
– Я свидетель Иеговы, – осторожно сказала она. – Мы не празднуем дни рождения и Рождество.
С этими словами она повернулась ко мне спиной и пошла мыть посуду. Мне было стыдно за такую неосторожность и за то, что я поставила ее в неловкое положение. Я попыталась представить себе ее чувства. Я вспомнила последние месяцы, проведенные в Берлине, и как нам было горько от того, что к нам относились с презрением. Та самая нечистая религия. Значит, и сама Гортензия была в каком-то смысле нечистой. Я закрыла глаза, и перед моим внутренним взором возникла картина, как ее преследуют по улицам Берлина, избивают, арестовывают и выгоняют из дома.
Судя по ее реакции, можно было подумать, что эти «свидетели», вероятно, также считаются нежелательными лицами в Гаване. Гортензия не проявляла гордости за свои убеждения, хотя и не стыдилась их: скорее, тон ее голоса говорил о том, что их следует держать в тайне.
– Не волнуйся, – хотелось мне сказать ей, – мы тоже не празднуем Рождество. – То есть, если только, начав новую жизнь здесь, мама не решит отпраздновать его, чтобы выдать себя за «нормального» человека и скрыть тот факт, что она беженка, которую не примет ни одна страна.
Мне нравилось проводить время с Гортензией, которая была вдовой, как она сказала мне в один из душных вечеров. В то время, чтобы я не чувствовала себя одиноко, Гортензия спала в соседней комнате. Я повторяла, что не боюсь и что меня можно оставить одну – ведь мне уже двенадцать лет, но она обещала маме, а обещание приравнивалось к долгу, который она должна была выполнить.
Муж Гортензии умер от страшной болезни, о чем я предпочла не расспрашивать. У нее была младшая сестра Эсперанса, которая недавно вышла замуж и теперь жила на окраине Гаваны.
– Это была такая чудесная свадьба, – сказала мне Гортензия. При этих словах ее глаза засияли, возможно, потому, что