социальной точки зрения — вот что тебе необходимо». Однако концепция личности, которой придерживался мой Друг, никак не согласовывалась с утверждением, что умение социально мыслить освобождает человека от ответственности за собственные поступки. Ассистент говорил еще: «Народные массы страны терпят лишения. Не ты один в таком положении. Множество людей сражается, оставив дома семьи, жен и детей. Мы с тобой тоже японцы, тоже народ, так не должны ли и мы разделить с ними эти страдания?»
Затем мой друг встретился с одним молодым писателем, у которого время от времени бывал. Писатель, скрестив ноги, сидел в пижаме в своем кабинете и, похлопывая себя по коленям, смеялся над его соображениями. «Ведь ты же говорил, что тоже хочешь заниматься литературой, выходит, тебе необходимо испытать, что такое война. Может быть, сумеешь написать „Войну и мир“. Все равно человек человеку волк. То же самое и в отношениях между странами. Если ты страшишься этого, значит, ты не способен видеть действительность. С точки зрения определенной системы ценностей действительность не выглядит очень уж реальной. Толковать действительность в духе пацифических идеалов даже для беллетристики непригодно. Вегетарианцы — это всего-навсего люди, не различающие вкуса пищи. Не имея мужества противостоять действительности, не сможешь выжить в наше время, а не выживешь — какое уж тогда писательство. Даже в смутные времена, в годы Онин,[22] находились люди, которые продолжали писать. Надо быть стойким!»
Для доцента — наука, для писателя — литература, подумал он. Но все же никак не мог согласиться, что литература полностью снимает с людей ответственность за что бы то ни было.
Последний, с кем он встретился, был его сверстник, студент, занимавшийся японской историей. «Рационализм свойствен европейскому образу мышления, — говорит студент, — и нынешняя война — свидетельство его банкротства. А мы ведем войну в Китае, чтобы дать отпор посягательствам Запада на эту страну и вернуть ее в русло исконной независимости Восточной Азии. Освобождение Восточной Азии — это наша цель и наш долг перед всеми народами Востока, долг страны, свершившей революцию Мэйдзи и избегшей участи стать колонией. Патриотизм нельзя вывести из западного рационализма. Рационализм порождает международных космополитов. Вряд ли те, кто считает патриотизм просто иррациональным чувством, поймут подлинный дух моих слов. Но в наших жилах течет кровь настоящих японцев. И голос крови, и идеалы освобождения Восточной Азии убеждают, что участвовать в этой войне — наш отрадный долг и дело нашей чести. Изгнание западных чужеземцев с восточных земель, пожалуй, даже в их собственных глазах будет просто отплатой за то зло, которое они причинили странам Восточной Азии своими агрессиями, и ничуть не будет противоречить духу милосердия. Пойми, что если мы убиваем китайцев, то это благородное жертвоприношение во имя светлого будущего человечества, а сентиментальная теория всеобщего мира изобретена европейцами для самозащиты и значит не больше, чем теория господства евреев над миром. Стыдно увлекаться такими идеями».
Он словно совершал паломничество в поисках обетованного решения. И когда путь его подошел к концу, он понял, что ни одна из теорий, с которыми довелось ему познакомиться, не избавила его от страха перед убийством. Однако он видел, что существовало несколько возможностей уцелеть, поэтому он колебался.
Эти колебания оборвались разом — в тот самый момент, когда он вскочил в автобус, собираясь ехать в родные места, чтобы предстать перед врачебной комиссией. Со всей решимостью он сделал ставку на самоубийство. Но его тяготило сознание того, что им выбран одинокий, никем не понятый путь, и такой выбор привел его в состояние глубокой тоски и потерянности. Поэтому, с одной стороны, решившись на что-то определенное, он обрел душевный покой, но где-то сразу под этим чувством покоя гнездился неописуемый страх.
— Не знаю, поняли бы меня нынешние двадцатилетние, если бы я попытался объяснить им, что это был за страх. Современная молодежь, не попадавшая в такие тупики, может быть, станет презирать меня за то, что мной руководило стремление сохранить чистые, ничем не запятнанные руки…
К тому же есть совершенно разные представления о том, что такое, армия. Однажды, уже после войны, он был глубоко потрясен, прочитав в статье одного обозревателя, что человек, который в армии не был хорошим солдатом, ни к чему не годен и в мирной жизни, такая концепция и принятое им решение, ужасавшее его самого, существовали как бы в разных измерениях, и он рассказывал, что, встречаясь с тем обозревателем, иногда так пугался, будто видел перед собой чудовище.
Однако что же все-таки сталось с его решением? Сегодня, оглядываясь назад, мы можем отнестись к случившемуся с понятным юмором, ибо тогда же, в самые ближайшие дни, он прошел медицинскую комиссию. Выяснилось, что его здоровье безнадежно расстроено, и он получил освобождение от военной службы. Значит, всего тремя сутками исчислялось то время, пока он, мучимый страхом, упорствовал в своем намерении совершить самоубийство. Но если бы его не освободили, он, с его малодушием, наверно, сошел бы с ума от страха еще до получения повестки, неотступно думая о своем решении. А если бы он оказался на фронте, так и не осуществив своего плана, пусть бы даже он не участвовал в сражениях, тело перестало бы отправлять нормальные человеческие функции, и моего друга отправили бы в сумасшедший дом. Мое мнение — он уже по конституции своей не был годен к тому, чтобы стать военным…
— Я получил освобождение от воинской повинности и снова обрел душевный мир. Война близилась к концу, и, хоть полем боя стала Япония и я мог умереть от пули врага, все это не имело отношения к моей совести, а уж перенести страх смерти было вполне в моих силах. По сравнению с гибелью в одиночку это был просто пустяк исходя из той логики, которую никто, кроме меня, не понимал.
Напоследок я задал ему только один вопрос.
— Если обстоятельства снова сложатся так, что надо будет принимать сходное решение, сможешь ты и теперь руководствоваться той же логикой?
И он неожиданно спокойно ответил:
— По дороге сюда я тоже думал об этом. То, что я рассказал тебе, отвечает логике двадцатилетнего юноши. И неизвестно, смогу ли я до мелочей следовать этой единственной и безукоризненной логике теперь, когда у меня есть семья, есть работа. Перед тем как все решилось, я разговаривал с множеством людей, стараясь избежать бездны одиночества. Если уж теперь принимать такое решение, то вместе с другом. Однако, хотя за эти двадцать лет некоторые элементы моей теории качественно изменились и отпали, страх, связанный с тем