чтобы приготовить вечерний чай; ребята смотали удочки и с туесками, где плескалась рыба, зашлепали босыми ногами по каменной дороге. В это время завод исступленно выкрикнул, выбросил к небу белый клуб пара, передохнул и залился долгим воем.
Водоноски и ребята-рыболовы остановились на полдороге, почудилось всем, что завод гудит не о перерыве на ночь, а о чем-то другом. Хозяйки спустили со своих плеч полные ведра, ребята поставили наземь туески, и в них сильней заплескалась плененная рыба, израненная рыболовными крючками.
Давно уже толковали в Дуванском, что завод могут закрыть. Два раза приезжала комиссия, осматривала цехи, машины и выносила приговор, что заводу работать невыгодно: беден оборудованием, требует большого ремонта, стоит далеко от угольных и рудных районов. Узкоколейную дорогу, которая соединяет его с этими районами, необходимо переделывать заново: истрепалась она за годы мировой и гражданской войн, надо вложить в нее миллионы рублей, которых у завода нет.
Рабочие писали длинные заявления в областной город, посылали туда делегатов — просили не закрывать завод: он для них единственный кормилец. Им всякий раз говорили: учтем, примем во внимание, ждите телеграмму.
И все трехтысячное население Дуванского, от стара до мала, с тревогой ожидало ее. В последние дни тревога усилилась, надежда, что завод отстоят, у многих рухнула. Да и как тут надеяться, когда прекратился подвоз угля и руды. Дуванскому заводу отказались давать их в кредит — значит, в копях и рудниках почуяли, что дни его жизни приходят к концу.
Гудок продолжал выть однообразно и тягуче, с жалобным звоном, а водоноски стояли и ждали, когда он кончит.
— Чтой это с заводом-то сделалось? — спросила одна.
Прочие на нее шикнули:
— Молчи, слушай!
Но после недолгого молчания беспокойная опять заговорила:
— Может, гудок испортился, прорвался?
— Да не тарахти ты!
— И поговорить уж нельзя, — обиделась болтунья.
Все сурово поглядели на нее, точно и в самом деле нельзя было говорить.
Гудок завыл глуше, с перерывами и вздохами, временами в его гуле слышались явственные стоны.
— Умирает, отходит наш заводик, — прошептала старуха и вздохнула.
— И я об этом же говорила, — опять начала неугомонная.
— Ты говорила: гудок прорвался.
— Все едино, что гудок, что завод.
— Не мели уж, мельница! Гудок, завод… Гудок исправить — малое дело, а завод сызнова пустить… Айдате, бабоньки, домой!
Подняли ведра и молча начали взбираться на гору, к домам, в которых брызнули огоньки. На земле лежала ночь. Густой синевой она прикрыла дома и седой туман развесила над прудом. Умирающий завод стонал и надрывался, пока не выдохнул все пары из своих железных легких.
Поздней обыкновенного простучали по улицам шаги последней смены, тревожней прошумели ее голоса. В ту ночь на заводской плотине не гуляли парни и девушки, не пели песен, не играли на гармонях, сторожа не перезванивались, и даже собаки как-то присмирели. Всем чудилось, что не затихли крики завода, еле слышными отзвуками летают они над горами и в поднебесье, кружатся над холодными, пустыми корпусами, над поселком. На площади, у ворот стояли группами рабочие и сосредоточенно вслушивались в эти неявственные отзвуки. Мало кто говорил, только иногда вырывалось у кого-нибудь протяжное со вздохом: «Да-а…» Ему отзывались: «Дела-а…» — и надолго умолкали.
Рабочий Петр Милехин вернулся домой перед утром, сердито сдернул куртку, кинул в угол картуз и недружелюбно спросил жену:
— Постель готова?
— Давно готова… Умойся да садись поужинай! Уха из свежих окуней. Степка принес полный туес.
— Не хочу. Убери!
— Ел, что ли, где?
— В цехе железо грыз. Дай-ка воды!..
Жена шмыгнула в сени, а Милехин заметил дремавшего в уголке сына Степу и набросился на него:
— А ты чего тут? Пошел спать!
— Да я, да я… — запутался Степа.
— Кому говорят? Бревно ты аль человек?! У меня чтобы не рыскать по ночам, а как солнце на покой, ты на сеновал!
— Да я… — начал Степа оправдываться, что он и не бегал, а ждал его, отца.
— Поразговаривай! — Отцовская рука взяла сына за ухо и вытолкнула в сени.
В слезах убежал парень на сеновал к Якуне, который приходился ему дядей и состоял пастухом при коровах.
Мать принесла воды и упрекнула мужа:
— С чего ты на парня набросился? Он тебя все ждал, хотел окуней показать. Ох, отец, отец, кто здесь причинен, если завод закрыли?
— Замолчи, мать! Никто не причинен. А сердце на ком-то сорвать надо?!
— Срывай на мне! Привыкла уж.
— Ну-ну. Не жалей воды: Ирень пока еще не высохла, — добрей заговорил Петр: его успокоила прохладная и чистая вода.
Жена опять намекнула, чтобы он попробовал уху из свежих окуней.
— Аппетиту нет. Дай успокоиться, тогда и попробую. Утром, завтра. — И Милехин лег в постель.
Один Якуня-пастух спокойно спал в ту ночь под крышей милехинского дома, насвистывал носом и видел сон.
Лежит будто он, Якуня, на мягком душистом мху, над ним звездочки перемигиваются, шалят.
«Их вы мои резвушки!» — говорит им Якуня. Легко у него на душе, так легко, что готов жить вечно и беспредельно.
Коровы нагулялись за день, ушли по домам. Остался Якуня полежать под небушком наедине сам с собой. Только вдруг чудится ему, что плачет кто-то поблизости, горько плачет. Слушает Якуня, ловит ухом плач и хмыкает:
«Хм… телок ведь плачет, видно, заплутался, бедняга. Только чей же это телок? Красный от Сидоровой буренки, пестрый от Ивановой, дымчатый,