— Да, нужно… плетьми бы тебя нужно… — медленно побормотала она и тоскливо процитировала что-то, что он уже слышал, да забыл, где. — «О своих заслугах не нужно помнить, о милости к себе не помнить нельзя, о нанесенных тебе обидах нужно забывать тотчас же, о своих проступках забывать нельзя никогда…» Бедный ты, бедный… — Она горестно покачала головой и вздохнула, заметив больное лицо Энселма. — Ладно, я поговорю с братом. Сам ему ничего не говори. Это убьёт его.
Кейтон кивнул. Да, это он понимал. Тётка подошла к нему вплотную.
— Мне бы хотелось… возможно, я опережаю события, а возможно и просто… мне мерещатся призраки. Но, по мне, лучше распугать призраков, чем…
— Чем…?
— Мне понравилось твоё понимание, что ты не делаешь чести… надеюсь, всё же — пока — нашему роду. Одновременно рада, что ты помнишь, что последний в роду. Не смей глупить. Из дерьма надо вылезать, выкарабкиваться, отмываться и очищаться. Не надо топить себя в нём с пулей в башке. Гробы и без того смердят. Понял?
Он молча кивнул.
— Но что мисс Сомервилл? Ты полагаешь, что… она не простит тебе мерзости или равнодушия? Ты подлинно равнодушен к ней?
Он истерично затряс головой, руки его заходили ходуном, он с трудом смог унять их судорожные движения.
— Если бы я только мог предположить, что хоть на волос интересен ей…
Леди Кейтон вздохнула.
— Ты являешь собой такую дивную смесь ума и глупости, налитую в один бокал, дорогой племянничек, что страшно взболтать…
Энселм не знал, о чём говорила тётка с отцом по его приезде, но не мог не оценить тётушкины дипломатические способности. Милорд Эмброз согласился с тем, чтобы он пребывал в Оксфорде до защиты магистерской диссертации, смотрел на него странным взглядом, столь усталым и робким, что у Энселма сжалось сердце.
Вещи его уже были собраны, и теперь Кейтон пожалел об этом — он потерял последний шанс хоть чем-то занять себя. Он попросил тётку уступить ему футляр для карт, куда бережно сложил, осторожно свернув, рисунок Эбигейл. Это было всё, что оставалось ему от неё, подумал он и снова закусил губу, чтобы не завыть.
Неожиданно в нём поднялось страстное желание бежать к ней, пытаться объяснить, оправдать себя, умолять сжалиться над ним, выслушать и понять, но он тут же и погасил в себе этот безнадежный и глупый порыв. Что он объяснит? Как оправдается? Камэрон говорил с Райсом и мог рассказать всё, что угодно. Да и что возразить на очевидное — именно он сподвиг Райса на это мерзейшее дело. Господи, будь трижды проклят тот день, когда он вообще узнал в Вестминстере этих негодяев!
Оправдаться…
«Великая любовь может пробудиться только великими достоинствами. А если любить нечего — любовь будет ничтожной, чтобы она о себе не думала. Вы не согласны, мистер Кейтон?…» Теперь он снова был аристократом. Точнее, им сделала его полученная от судьбы оплеуха. Великие достоинства… Он снова едва не завыл, закусив до боли губу.
Выезжая на следующий день на рассвете из Бата, приказал проехать через Палтни-Бридж. У дома Реннов остановил экипаж. Долго украдкой смотрел на окна, занавешенные и сонные, наконец, велел трогать. Теперь, когда он оставлял Бат, поймал себя на том, что совсем не хочет уезжать, покидать то единственное место, где был любим, тот дом, куда вход ему был навсегда заказан.
На полпути зашел перекусить в таверну. Там были лишь двое: бледный пастор в длиннополом рединготе, в мягкой шляпе, шнурованных башмаках, прилизанными волосами и в круглых очках, и субъект с бульдожьим лицом, сизыми щеками и по-бычьи тупым взглядом, сквозь дрёму взиравший на него. Кейтон, заказав портер и ветчину, снова поймал себя на том, что не хочет есть. Но не это было главным. Что-то в нём самом перекашивалось, изламывалось, перегибалось, трескалось и ломалось. Из него совсем ушла та сила, что последние до рокового понедельника дни переполняла его. Кейтон вдруг поймал на себе обеспокоенный взгляд бледного пастора, спросившего, хорошо ли он себя чувствует? Он себя не чувствовал вообще, но успокоил встревоженного джентльмена, и снова сев в экипаж, велел трогать.
В Мертоне Кейтон оказался ближе к вечеру, колледж был полупустым, до начала занятий оставалось три дня.
Господи, как он стремился сюда ещё несколько дней назад, как тосковал по желто-терракотовым стенам Мертона, по своему столу, конспектам и книгам! И вот он здесь, но эти стены, цвета горчичной охры, лишь усугубили его горечь, а аскетичность обстановки — обострила боль необретённости. При понимании, как близко он был от счастья, сердце сжимало мукой. Кейтон чувствовал себя совсем обессиленным, словно изнуренным изматывающей болезнью, был странно отрешён от своих былых устремлений.
Сразу по приезде Кейтон направился в ботанический сад, до страшной усталости бродил там, вглядываясь в зеленеющую листву, вдыхал аромат цветов, ловя себя на впервые прочувствованном стремлении отрешиться от разума, погрузиться в царство безмыслия, скользить по поверхности ощущений, ибо холодное осмысление сложившегося положения, он понимал это, уничтожит его. Сослагательное наклонение, условность и зыбкость, возможность и вероятность, причудливо тасующаяся карточная колода, мелькающие масти… Никогда ещё он не чувствовал себя таким потерянным, разбитым и бессильным. В глазах у него всё плыло, двоилось, кружилось. Вскоре он утратил чувство расстояния. Деревья, казалось, отодвинулись чуть ли не на милю от него. Он понял, что это галлюцинация. В голове у него возникла боль и волной прошла по всему телу. Он уселся на траву под деревом, и его невидящий взгляд упал на ряды грядок с цветами, но лишь через час увидел их с полной ясностью — перед глазами стоял зеленоватый туман, сквозь который проступали неясные и расплывчатые образы.
Он сумел пережить первую ночь в Мертоне, хотя и проснулся почти на рассвете. За окном моросил дождь, он не хотел вставать, но, скрючившись под одеялом, пытался продлить мутное сновидение, виденное до пробуждения: какие-то верстовые столбы, дорога, бескрайние холмы… Но не получалось, сон ушел, в нём текли все-те же тягостные, неприятные мысли, они повторялись, мучили и терзали, не давая минуты покоя.
Он снова задумался, вспоминал. Вспоминал о том главном, что чёрным шлагбаумом закрыло ему путь к немыслимому для него счастью, отгородило от невообразимой для него любви, уничтожило все возможности считать самого себя человеком. Хотя бы человеком. Ведь он хорошо помнил, как потрясли его слова леди Эмили! «Молодой Райс девицу, невинности лишив, бросил в придорожной гостинице в пяти верстах от Глостера. Там её и нашли сегодня… Понял?…» Он тогда, первым помыслом, ещё чистым, счёл Райса сумасшедшим. Тётка поправила его. «Сошедший с совести и чести, а с умом у него, я полагаю, всё в порядке…»