хлыстом долины, запекало холмы, как самсу в огненном тандыре. Раскаленная степь стекалась к реке всей своей иссушенной душой. Казалось, что злой волшебник сгонял жар к озеру вельможным опахалом, чтобы окунуть его в тепловатую мутную воду рядом с отарами безропотных овец и табунами терпеливых верблюдов. Лошади стояли по брюхо в воде, собаки ленились лаять, измученные чабаны прятались в палатках, ждали сумерек, чтобы перекусить: в зной кусок в горло не лез.
Из большого шатра вышел крепкий мужчина за пятьдесят весь в черном: рубашка, штаны и борик[81] на голове. Так одеваться в жару – самоубийство. По морщинкам тек пот, седые усы и борода намокли, потемнели.
– Идрис! Солнце по голове ударит, не доедешь, – закричал ему худощавый Бахадур, развалившийся под обрывом в одних полотняных штанах; он следил, чтобы скот не увлекло течением.
– Я всю жизнь не надевал иной одежды и до сих пор жив-здоров, как видишь. С чего бы мне привычки менять? – Черный вскочил на вороного жеребца и тронул бока коленями. Конь порысил прочь.
Верхом не так пекло, ветерок забредал под просторную рубаху, остужал. Через три версты показалась гроздь коричневых юрт, выросшая у подножия холма. Идрис подъехал к крайней, спешился.
– Ассалам уалейкум, – прокричал в никуда, и тут же из юрт потянулись растрепанные сонные хозяева.
– Проходи-проходи, – засуетился гололицый босяк в драной тюбетейке, – отдохни с дороги.
– Я не устал, Гани, – отбрил его черный, но все‐таки зашел – наверное, не хотел оповещать любопытную округу о своих делах. – Срок, что я давал тебе, миновал. Пора возвращать долг.
– Идрис-ага, сам посмотри, в степи джут, ничего не родится, скот дохнет. У меня семь ягнят пали. Чем кормиться? Как жить?
У приподнятого полога юрты заворошилось тряпье, стало разглядывать гостя черными глазенками. С улицы в спасительную темень нырнула тощая женщина с огромным животом, увидела гостя, молча поклонилась и пошла шуметь пустым бурдюком.
– Гульбахыт, не греми попусту, нет у нас кумыса и никакого угощения нет для дорогого гостя, – остановил ее муж.
Женщина послушно села рядом с ребенком, вытащила пряжу, начала перебирать.
– Я срок давал до Наурыза[82]. Потом еще три раза отодвигал. Ты должен понимать, Гани, что я не могу раздавать милостыню всей степи. Мы договорились, что ты отдаешь корову. На том и порешим. – Черный нагнулся, чтобы выйти, но хозяин вцепился в рукав, не пустил.
– Нет, Идрис-ага, не могу отдать корову. Чем питаться будем? Овец нет, кобыла нежеребой осталась. Помощи ждать неоткуда, только на корову надежда.
– А мне какая печаль, если ты весь скот на мясо пустил? Нечего в долг брать, раз отдавать не собираешься.
– Хочешь, я к тебе батрачить пойду? – Пустые обреченные глаза Гани загорелись.
– Ты? Батрачить? Да ты и мой скот на тот свет отправишь! – Идрис криво усмехнулся. – Нет, упаси Аллах от таких работничков.
– А жену мою возьми! Она кобыл доить будет.
– Да хватает у меня ртов, не надо мне. Все, забираю корову.
– Нет, Идрис-ага. Пожалей, у меня пятеро детей, шестой на подходе. Возьми старшую в жены, пусть будет токал тебе.
– Сколько ей лет? – В зеленых глазах мелькнуло любопытство.
– Скоро двенадцать, но она о-го-го у меня! – Из-под тряпья раздался сдавленный писк.
– Послушай, Гани, у меня есть две жены, и скоро я женюсь на дочке Сарыма-аксакала. Она красавица редкая, а как поет – заслушаешься! Я же музыку люблю… – Он отвлекся, что‐то взвесил в уме, поиграл пальцами. – Двенадцать лет! Побойся Аллаха! И еще: почему вы все в этой голодной юрте лежите? Почему не ищете работу, не ходите за скотом? Почему детей в школу не отвезешь? Они теперь у красных бесплатные стали. На кого ты надеешься? Если бы ты работал, я мог бы подождать. Но ты лежишь, скоро помрешь от голода и пустого лежанья. И корова твоя помрет. Тогда я вообще с пустыми руками останусь. – Идрис в подтверждение встряхнул черными летучими рукавами, как крыльями, и вышел.
– Нет, Идрис-ага. Давай я пойду работать… Я найду, я смогу… – Гани бежал за черным.
– Поздно! – Идрис подошел к седлу, снял веревку, нашел пасущуюся в отдалении корову и поцокал языком, оглядывая торчащие мослы. – Ты, Гани, хоть бы пас ее как следует… И кур бы завел – все не голод. А то…
Он привязал корову к седлу и медленно поехал к себе. На прощание обернулся: перед маленьким аулом столпились голопузые детишки, провожая его испуганно открытыми щербатыми ртами. Он отыскал глазами девочку постарше – худющая, голенастая. Вряд ли ей больше девяти. Он покачал головой, отвернулся и забыл.
Приехал к своему огромного шатру, скинул рубашку и штаны на руки батрачке – пусть постирает – и голышом с разбегу нырнул в озеро. Долго плыл, фыркал, радовался прохладе, гуляющей по разгоряченным буграм мышц. Вышел из озера не стесняясь и не таясь, зашел в шатер и улегся на корпе под пологом, заботливо приподнятым, чтобы по кошме прогуливался ветерок.
– Эй, Карлыгаш, – позвал тихо, но батрачка тут же зашла; увидев голого, отвела глаза. – Давай, нечего ждать темноты. – Он призывно похлопал по корпе рядом с собой.
Женщина послушно стянула платье, легла, осторожно положила руку ему на гладкий живот. «Эх, двенадцать лет! Может, и стоило бы», – подумал Идрис, отдавая накопившуюся похоть покорной и нежной подруге.
* * *
Лебяжье – большое село в десяти верстах от восточного побережья Балхаша – служило красноармейцам стратегическим центром. Там они держали арсенал среди беззаботно раскинувшихся огородов, разместили штаб на широкой утоптанной центральной улице, чистили оружие и проводили горластые митинги под мирное мычание и блеяние из крепких скотников. Басмачи сюда соваться боялись, и жители давно забросили в подвалы заржавевшие ружья.
Айсулу со снохами не нашлось места в тюрьме, как называли старый дом сельского старосты с просторным сухим подполом, где в прежние сытные времена хранили сыр, а нынче держали врагов новой власти. Условия, конечно, не ахти, поэтому число контрреволюционеров убывало по естественным причинам.
Аксакал сразу слег, раскашлялся, и его перевели в отдельную комнату наверху, а трое сыновей продолжали бороться с духотой в подземелье. Снох с детьми вроде бы отпустили, однако возвращаться домой не позволили, выделили полуразрушенную землянку с сырыми, сочившимися нездоровой влагой стенами. Жилье требовало починки, и скорее, пока не ударили осенние холода. Бабьё с малышами пряталось в темени, а Айсулу с племянниками постарше ночевала на сеновале во дворе.
Допрашивать контру поручили самому старшему – сорокалетнему Давиду, инженеру по образованию. Он пришел в революцию после трудных метаний, даже борьбы (в том числе с собственной