В пору цензурных строгостей «мрачного семилетия» (1848-1855) нечего было и думать о создании широкого полотна, изображающего Россию на социально-политическом «срезе». Писатель признавался друзьям, что сделал своего главного героя Калиновича смотрителем уездного училища, а не губернским чиновником, так как опасался, что, задев службу, навлечет на себя гнев цензуры. Оттого-то, когда условия для печатания стали благоприятными, писатель «на ходу» произвел своего персонажа в вице-губернаторы и послал его воевать с чиновным произволом в ту самую губернию, где Калинович когда-то мелко и бесславно подличал.
Осенью 1854 года Алексей Феофилактович сообщал из своего раменского уединения кузену жены Аполлону Николаевичу: «Не знаю, писал ли я тебе об основной мысли романа, но, во всяком случае, вот она: что бы про наш век ни говорили, какие бы в нем ни были частные проявления, главное и отличительное его направление практическое: составить себе карьеру, устроить себя покомфортабельнее, обеспечить будущность свою и потомства своего – вот божки, которым поклоняются герои нашего времени – все это даже очень недурно, если ты хочешь: стремление к карьере производит полезное трудолюбие, из частного комфорта слагается общий Комфорт и так далее, но дело в том, что человеку, идущему, не оглядываясь и не обертываясь никуда, по этому пути, приходится убивать в себе самые благородные, самые справедливые требования сердца, а потом, когда цель достигается, то всегда почти он видит, что стремился к Пустякам, видит, что по всей прошедшей жизни подлец, и подлец черт знает для чего!»
Так оно и шло на протяжении первых трех частей романа, законченных еще до поездки в Астрахань. Калинович соблазнял мечтательную, умненькую Настеньку Годневу и, обманув ее, уезжал в Петербург, дабы там продать себя за тысячу душ немилой богачке. При всем том он сочинял какую-то тусклую беллетристику, занимался самоедством, но все же поступал не по совести. Словом, вырисовывался незаурядный, новый и для самого Писемского, и для тогдашней литературы тип10, воплощавший в себе и черты сентиментала, и расчетливого подлеца.
Но, окунувшись после «литературной экспедиции» в атмосферу либерального ажиотажа, Алексей Феофилактович бросил прежний план, погнался за обличительной остротой во вкусе тогдашней публики.
Изменив своей позиции художнического бесстрастия – видимого, внешнего, – писатель соблазнился возможностью впрямую, «наотмашь» расквитаться с бюрократическим мирком, в котором по милости судьбы ему пришлось вариться лучшие годы молодости. Однако публицистический наскок на темные стороны жизни не дал тех художественных результатов, на которые рассчитывал писатель. Он с оторопью осознавал, что так удачно вылепленные им вначале полнокровные образы вдруг стремительно отощали, превратились в ходячие аллегории, роман начал рассыпаться...
Надо было спасать Главную Книгу – так он именовал в душе свой роман. Нельзя было больше обсахаривать подлеца Калиновича, делать из него борца за правду. Нравственное чутье подсказывало писателю, что не может в корне переродиться человек, основавший свое благополучие на таком идейном фундаменте: «В жизни, для того чтоб сделать хоть одно какое-нибудь доброе дело, надобно совершить прежде тысячу подлостей». Поэтому Писемский сообщил его «правдоустроительной» деятельности некоторый налет мстительности – Калинович крушит тех, кто когда-то способствовал его падению, причем поступает по всем правилам подлости. Один из подчиненных нового вице-губернатора говорит: «Рожа-то у канальи, как у аспида, по пословице: гнет дуги – не парит, сломает – не тужит». Но все-таки объективно Калинович оказывается служителем справедливости и терпит поражение в столкновении с ретроградными верхами. Некогда обманутая им Настенька с голубиной кротостью прощает его и возвращает ему свое сердце. Нет, не задалась вторая половина романа, не туда занесло его с этим реформаторством...
Главная идея «Тысячи душ» та же, что почти через десять лет будет разработана Достоевским в «Преступлении и наказании». Писемский открыл в русской литературе галерею героев, перешагивающих через собственную совесть, совершающих изначальное зло ради будущего добра. Но поскольку художественное воплощение задуманного, поначалу столь убедительное, было нарушено, образ Калиновича не получил окончательного, логически законченного развития, которое могло придать книге столь же неотразимую убедительность, какой достиг позднее автор «Преступления и наказания».
Те из собратьев по перу, что жили в Петербурге или появлялись здесь наездом из Москвы, в основном приняли роман без всяких оговорок. В пору появления новое сочинение Писемского было оценено как крупнейшее литературное событие. Это был, безусловно, лучший роман 1858 года. Не так уж мало для той поистине классической поры – каждый год появлялось что-то выдающееся. 1856-й – «Губернские очерки» Щедрина, «Рудин» Тургенева, 1857-й – «Юность» Толстого, 1859-й – «Обломов» Гончарова, «Дворянское гнездо» Тургенева...
Современников радовало не только мастерство писателя, но и его социальный критицизм. М.Е.Салтыков, сам много служивший, находил «Тысячу душ» редкостно правдивым произведением – в той части, которая касалась чиновного мира. Но его слух резанули светские описания: «Я чрезвычайно люблю роман Писемского, но от души жалею, что он сунулся в какое-то великосветское общество, о котором он судит как семинарист. Это производит ужасную неловкость и недовольство в читателе. Притом в самой завязке романа есть натяжка: когда ж бывает, чтобы штатные смотрители училищ женились на княжнах? У нас карьеры делаются проще: посредством преданности, лизанья рук... Ошибка в том, что автор извлекает своего героя из слишком низкого слоя, из которого никто и никогда не всплывал наверх. У нас люди этого слоя, при железной воле, разбивают себе голову, а не карьеры делают. Правда, что если б он поступил иначе, то не было бы и романа».
С симпатией отнесся к новому произведению своего литературного собрата Гончаров, который также хорошо знал, что за джунгли эти самые «служебные отношения», выведенные Писемским. Именно он был цензором романа, когда «Тысяча душ» печаталась в журнале. Только усиленное заступничество Гончарова дало Краевскому возможность без переделки опубликовать четвертую, наиболее острую по тем временам часть. Причем сам просвещенный цензор получил за это выговор.
Демократическая публика с восторгом приняла «Тысячу душ». Ее не столь уж заботили вопросы о художественной соразмерности частей произведения, о психологической правде образов. Сила обличения, явленная в романе, искупала в глазах молодежи все шероховатости. Даже по прошествии нескольких лет лидер радикальных отрицателей Дмитрий Писарев напишет: «О таком романе, как „Тысяча душ“, нельзя говорить вскользь и между прочим. По обилию и разнообразию явлений, схваченных в этом романе, он стоит положительно выше всех произведений нашей новейшей литературы».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});