Ты его тоже должна помнить. В нашем дворе жил. Без рук. Протезы по локоть, в черных перчатках. Как поддаст, бывало, так и плачет: жизнь бескрылая! А мы, малолетки, над ним потешаемся. Мне говорил, артистом буду, и по голове гладил. У самого–то не вышло — война проклятая! Разозлится, ка–ак саданет протезом в забор — ив заборе дыра. Класс! Я его так любил…»
Да, любил его Виток. И однажды, когда красил забор, выкрасил и туалет, что в углу двора стоял, а заодно и тот ржавый крюк — он забит был прямо над дырой, — с помощью которого, говорили, Коля Бескрылый ширинку расстегивал. Долго потом друг его с зеленой мотней шиковал… Но раз Коля крепко обидел меньшого. Свадьба была. Зинка пианистка замуж выходила. Коля места себе не находил, а шкет под ногами вертелся. Он ему протез на голову опустил, да, видно, не рассчитал — и пробил макушку железками аж кровь пошла. Ух как пацан осерчал! Взял кирпич и заколотил зеленый крюк в стену. К вечеру пиво–самогон свое взял: заскочил Бескрылый в толчок, круть–верть, а крюка как не бывало… Кому смех, а кому — грех.
И вот свел же Бог — в ресторане встретились. Нос к носу. Говорит Витек старику: «Все помню, дядь Коль. Спасибо тебе за добрые слова. Только извини, некогда. Через час уезжаю на гастроли». — «Что ж, как говорится, большому кораблю… А я вот ресторанными лабухами руковожу. Хочешь, для тебя специально что–нибудь исполним?» — «Нет времени, извини. Некогда даже маму родную проведать». — «А она еще жива?» — «Живи. Слушай, дядь Коль, а может, передал бы ей гостинец, а?» — «Что ж не передать…»
Заскочил Витек в туалет, завернул в носовой платок все, какие были, деньги, вложил туда письмецо и отдал Бескрылому. Но пока его не было, что–то произошло со стариком, кто–то, видать, успел накапать желчи — не сам же он догадался, — мрачным стал и, как туча, черный. Запихивает Витек ему в карман узелок, а тот вежливо этак и с подковыркой спрашивает: «Так, стало быть, — на гастроли? А может, кукушку послушать?» — «Вот на гастролях и послушаю. А твое дело — передать». — «Хорошо, артист, — прямо в руки…»
Проводил девчонку, а сердце не на месте. Пошел к дому мамы. Шмыгнул в подъезд соседней девятиэтажки. Стоит возле окна. Мамина хибарка–восьмидымарка вся как на ладони, кажется, даже жареной картошкой оттуда потянуло — ух, какую картошку она жарила в детстве! Румяная, со сладковатым лучком, да малосольных огурчиков к ней, да… Витек вытер рог и тут увидел Бескрылого. Тот подошел к дому, стал звонить. Вышла какая–то старушка, похоже, Мариванна из угловой, дай Бог ей здоровья, хорошо на суде держалась, ничего лишнего не сболтнула. Бескрылый ей что–то сказал, и она скрылась. Вышла мама. Совсем–совсем старая. Бескрылый что–то говорит ей, а она уцепилась за него и молчит. Потом выхватила из кармана у него узелок, и ну плакать, и ну голосить. Женщина — что ты хочешь… Только Бескрылый отвалил — тут же к ней хмырь подскочил ментовского вида. Цоп из рук узелок. Та пуще голосить, да в крик. А что толку… Э–эх, мама, вот и поглядел на тебя!
Хрустнув пальцами, Витек скомкал исписанный листок. К черту все эти сопли. С глаз долой и под стол. Эх, мама, мама, Полина Андреевна, и зачем только сынка такого непутевого породила — себе на горе.
«…Ты только никому не верь, дорогая моя. Ни ментам, ни Бескрылому, если он что–нибудь про меня дурное ляпнул, — никому. Я исправился. Я сейчас даже не дерусь. Честное слово. Я сейчас и мухи не обижу. Наоборот — меня то и дело обижают. Вот недавно…»
Встречают его в подворотне фрайера в кожанах — перед тем, ночью, он еще пару киосков разул подчистую, — перегораживают, значит, дорогу и говорят: «Верни все, что увел, а то…» — «А то — что?» — «А тогда увидишь». — «И рад бы исполнить просьбу, по, как говорится, увы… Честь не позволяет. Я — в законе». — «По закону — ты сейчас вне закона. Смотри, Хрипатый, с тобой могут разобраться…» — «Хоть счас, пацаны, — с любым». — «С тобой разберутся… по всей строгости закона». — «Эх, пацаны, пацаны, жалко мне вас. За такую подлянку на зоне опустят». — «Зоны строят для таких, как ты…» — «А вот не зарекались бы…» — «Короче, Виктор, мы тебя предупредили».
Только настроение испортили, суки. Он к девчонке как раз шел. Розы нес. После такого разговора милого они враз осыпаться стали. Чего, спрашивает, такой мрачный? Да так, отвечает ей, всякие производственные неурядицы. Надо белье с чердака снять — поможешь?
Стоп, парень! Стоп! Как же описать–то все, что потом?.. Как рассказать это матери? И притом так, чтобы не было в описании пошлятины? Он задумался. Паточная музыка проплывала мимо, мимо слуха, мимо сознания, уже не задевая, не раздражая и, кажется, ничего не трогая в душе; танцующие пары, даже целующиеся, не вызывали, как раньше, ревности — может, и у них не просто так все, а, как и у него, — чувства… С кухни слышался запах поджариваемой — для него лично! — картошки, казалось, можно было разобрать даже шепот шкворчащего сала, если получше прислушаться… Ну как, как передать на бумагу то волнение, ту сладкую боль, как описать ту дрожь, с которой поднимались они в лифте на чердак? Он слышал трепет девчонки на расстоянии, даже не прикасаясь к ней… Ка–ак?
«А у многих есть такой ключ?» — «У лифтерши, у начальника ЖЭКа и у нас. А ты не бойся, я его в скважине оставлю», — и подмигивает, коза. Что ж тогда, приходит на ум, в прошлый раз–то, не сделала так? Поднялись. Заперлись. Она к белью, а он ее — к постели. «Смотри, как тут хорошо. Давай посидим». — «А зачем?» — «Кое–что тебе расскажу и… покажу». — «А что… покажешь?» — «Сейчас увидишь». — «А это очень интересно?» — «Еще как». — «А что это глаза у тебя какие–то…» — «Какие? Какие у меня глаза?» — «Какие–то… сумасшедшие…» — «Это оттого, что ты рядом, такая…» — «Какая? Ну, говори!» — «Такая, та–ка–я…» — запел, прямо как оголец, в самом–то деле. «Ти–ише!» — «Чего ты боишься, мы же под замком». — «Услышат». — «А пусть слышат. Хочешь, прокричу, что люблю тебя и что женюсь на тебе. Пойдешь за меня?» — «Ты старый. Вон под париком уже седой весь». — «Не варить же меня…» — «Не знаю Может, и пойду. Если мама разрешит». А у самой глаза — как алмазы. В натуре, из–за таких моментов и стоит жить. «Ты готовить–то можешь? Картошку, например, поджарить?..» — «Я только яичницу могу. Но я научусь…» Вырвалась, стала белье с веревки снимать. «Нет, пожалуй, мама за тебя не пустит. Ты какой–то странный». — «Пустит. Я ее уговорю». — «Нет, не уговоришь. Она у меня упрямая. Слово–слово. Но добрая. И справедливая. А какая рукодельница. Смотри, этого петуха сама вышивала…» И показывает полотенце с красным петухом.
Ну как, как, скажите, описать такое родной матери?! А впрочем… Стоит ли теперь?