их повторять какую-то тарабарщину, не учил бранным словам. Пятьдесят миллионов лет ни один попугай не слышал визга цепной пилы, не улетал в панике от своего гнезда, когда срубленное дерево с дуплом валилось наземь, не видел, как его родной лес вырубают и выжигают и как его заполоняет тощий прожорливый скот.
Попугаи были созданы для мира, который сам их сотворил и обеспечивал их всем необходимым. Этот мир знал, кто такие попугаи. А попугаи знали, что собой представляет их мир. Мир попугаев был одним из богатейших и прекраснейших.
Красота
Глава третья
Ведь недостойно человека, чтобы птица славила [Господа], а я молчал!
СААДИ, 1265
Здесь, в дождевом лесу, ночь знает, какой полагается быть настоящей ночи. Разбухшая луна сияет всей полнотой отраженного света, но лесная тропинка – сплошное переплетение корней, так что мы с Доном зажигаем налобные фонари и уже увереннее шагаем через тени исполинских деревьев к речному берегу. Когда пронзительные трели сычиков стихают, начинают предрассветную распевку обезьяны-ревуны. Из глубины их обширных глоток к вершинам деревьев волнами взмывает раскатистый рев – нечто среднее между горловым пением тибетцев и рокотом гравия в строительном миксере, призывая весь мир услышать, что они уже здесь и громко заявляют о своих правах.
Мы перешагиваем через борт деревянной лодки, и льнущая к земле темнота как будто усиливает звуки наших шагов. Пока я смотрю на Южный Крест, проступающий сквозь разлапистые листья цекропии, река Тамбопата подхватывает наше суденышко, а мотор поднимает нас чуть выше по течению. Луч моего фонарика выхватывает из темноты летучих мышей, снующих над самой поверхностью воды, и будоражит мелкую рыбешку, которая с плеском выпрыгивает из речной черноты.
Лодка утыкается носом в кромку островка; мы выбираемся на илистый берег и идем через остров к его дальней стороне. Изменившая свое течение река покинула этот участок русла около 20 лет назад. На его месте разрослось тростниковое болото, из которого выступают глинистые обрывы, некогда изъеденные речными паводками, а теперь – корнями тростников. За этими обрывами сплошной зеленой стеной отвесно поднимается дождевой лес. И, возносясь даже выше него, в небе над лесом вырисовывается силуэт исполинского хлопкового дерева. У него много названий: капок, сейба. В прежние времена ему поклонялись как священному. Широкой кроной оно нависает над раскинувшимися внизу джунглями, зонтом накрывает прочих лесных монархов, величием и благородством подобное императору среди властителей помельче. Над его вершиной в темном небе ярко горит планета – и я узнаю извечный взгляд Венеры, взирающей на распростертую под ней Амазонию.
Мы добираемся до места, и ночь потихоньку отправляется на покой. Мы усаживаемся вполне удобно с биноклями наготове и с прекрасным видом на заросшее тростником старое речное русло и рыжевато-бежевые слоистые склоны щербатого глинистого обрыва на той его стороне. Держа под рукой блокноты, мы потягиваем кофе, ожидая, когда день начнет пробуждение.
Ночные тени бледнеют и начинают растворяться, новое утро приоткрывает веки, и мир словно заново пересказывает историю творения. Я ожидал чего-то вроде взрывного рассветного хора, который привык слышать по весне у нас на северо-востоке США. Но здесь солнце восходит медленнее, и птичий хор тоже не торопится. Сперва звучат отдельные запевы.
Фоновая музыка для рассветной медитации начинается песней бритвоклювого гокко, которая звучит примерно так: вдох… задержка… выдох… – и каждый из них озвучивается глубоким, резонирующим «ву-у-у», словно где-то подает голос некая огромная горлица. Пока вибрирующие мантры гокко разносятся по долине, в их медитативный гул вплетается тройной тихий и жалобный свист – это робко заявляет о себе волнистый скрытохвост. Оба голоса органично соединяются в моем сознании, и я вдруг понимаю, что ничего прекраснее в жизни своей не слышал. Заданный пением плавный ритм наводит на мысль, что это – ритм дыхания самого леса.
Дон, который привел меня сюда, в новое волшебное место, отмечает в блокноте появление из предрассветных сумерек двух красных ара – это просто два темных, скрипуче перекликающихся силуэта. Еще два таких же попугая проносятся над пологом леса – тусклые тени на фоне полупрозрачных облаков.
Хотя небо все еще остается голубовато-серым, нарастающий уровень освещенности вызывает на сцену все новых певцов. Запевают оропендолы, роняя ноты, как капли вязкой жидкости. Момоты добавляют к утреннему оркестру свои ритмичные «том-том». Их голоса звучат так успокаивающе и медитативно, что мое сознание ложится в дрейф, как покачивающаяся на пологих волнах лодка. Чуть вверх. Чуть вниз. Я будто плыву по изумрудно-зеленому морю среди стаек рыбок-птиц. Громкость все нарастает, нарастает, и вот мы уже полностью укутаны в мерцающее покрывало песен, криков и позывок – одни берут мелодичностью, другие – экспрессией.
Меня вдруг осеняет, что бесчисленные сменявшие друг друга поколения певцов исполняли эту музыку обновления жизни каждое утро на протяжении многих и многих тысячелетий.
Если бы все шло так, как должно, то и конца бы ей не было видно.
Разгорающийся свет привносит всё новые голоса в общий гомон. То по-птичьи чирикнут обезьянки тити, до донесется флейтовый посвист белогрудого тукана или высокий клич ястреба. Тараба стрекочет, трещит и вскрикивает так энергично, что я никак не пойму, чего больше в ее пении – ликования, волнения, беспокойства или предвкушения. Возможно, она и сама этого не понимает. На бамбуковый стебель вспрыгивает питанга – белая бровь, желтое брюшко. На нас она не смотрит, мы ей вовсе не интересны. И это радует.
Дон коротко объясняет, что мы расположились в очень удачном месте. Во-первых, лес здесь совершенно нетронутый. Во-вторых, в тех местах, где на диких животных охотятся, выживших осталось мало или они прячутся – их почти не увидишь. Там, где люди бывают редко, лесные обитатели осторожничают и тоже стараются не показываться на глаза. Но там, где люди есть постоянно и при этом не охотятся – вот как здесь, недалеко от исследовательской станции и гостиницы для туристов, – животные позволяют себе расслабиться, и можно наблюдать, как они свободно живут своей жизнью, занимаются своими делами.
Как сказано у Шекспира, «понравилось мне это место; здесь я с радостью готова поселиться»[169]. Мы сейчас где-то в самой середине перуанского национального заповедника Тамбопата и Национального парка Бауаха-Сонене, занимающих 13 662 квадратных километра. Сразу за пределами этих охраняемых территорий леса подвергаются вырубке ради древесины и пастбищ, а водные артерии разорены и отравлены ртутью из-за деятельности незаконных золотодобытчиков. Но пока заповедник со всеми его чудесами огражден от опасностей. Благодаря деньгам, поступающим от туризма, этому уголку никто не причинит вреда.
«Вопрос только в том, – замечает Дон, – достаточно ли велика эта действительно огромная охраняемая