милицейская с коротким рукавом… Говорит: «Завтра придут строители – надо носить кирпичи». И поехал на службу. А я, йоперный театр, до двух ночи ношу кирпичи, чтобы строителям были, раз придут!
– Они на лясах, – пояснил Пал Палыч. – Надо кирпич наверх нанесть. Им подсобники нужны, а какие подсобники, раз денег нет? Мы сами…
– Какая баба, думаю, стала бы вошкаться с кирпичом, – продолжила счёт своим страданиям Нина. – Я тебя просто жалела. А то загадал два этажа да пошёл в милицию на сто тридцать три рубля…
– Потому что я в батьку. – Пал Палыч опасно махнул вилкой. – Вижу, уже кругом жизнь разваливается, и соображаю, что так всё и будет – всё посыплется. И «Объектив» посыплется. А милиция – она всегда милиция. Что с ней станется? Только, разве, в полицию пярекрестят… Я за всю жизнь, что прожил, ни разу по-крупному ня споткнулся. Вот так, чтоб ошибка в жанитьбе, в строительстве дома или ещё в чём-то…
– В жанитьбе – да! – чуть не подскочила на стуле Нина. – В жанитьбе тябе, дурень, крупно повезло! Долго ты Богу молился! В доме все два этажа, каждый сантиметр вот этими руками пройден…
– Призна́юсь честно, Ляксандр Сямёныч, – словно и не слыша Нины, прижал руку к груди Пал Палыч, – даже ня споткнулся тогда, когда хотели посадить, а и такое было – ничего, нашёл правильный путь. Даже тогда, когда страна разваливалась, я взялся строиться, а ня воровать – и ня преда́л свою страну. И вот по сей день прошёл по жизни и ни разу по-крупному нигде ня спотыкнулся. – Пал Палыч на мгновение задумался. – И чтобы по-мелкому – ня могу сказать.
– Что страну не предал, это ты, Паша, молодец, – одобрил Александр Семёнович. – Многие замазались.
Когда Александру Семёновичу случалось говорить о России, рассудительность и незлобивая ирония покидали его, и он впадал в какое-то странное непримиримое очарование. Его Россия была противоположна и телевизионной картинке, и реальности – это была идеальная Россия, не ошельмованная извне, не задавленная и потрошимая изнутри. Тут не было места ни сомнению, ни ядовитому оптимизму. Его Россия гордилась своим именем и вставала, приветствуя свой гимн. Это была страна, о которой он мечтал, видя воочию её падения и унижения ещё в голопузом детстве. И для него эта Россия бесспорно существовала, хотя её вперекличку осмеивали, оскорбляли, то и дело затыкали ей рот – она стояла с высоко поднятой головой, назло тем, кто хотел у него её украсть. Он видел, что его страна мучается, но с праведной чистотой верил, что это муки рождения. Верил, что тот не знает Россию, кто не замечает и не чувствует, что наперекор всему из неё рождается что-то великое, небывалое в мире. Ложь и неправда, главные её язвы, по-прежнему ещё царят вокруг, но они обнаружены, и глаза на них открыты. Да, круто и тяжело нынешнее время, да, были времена круче и куда как тяжелее, но разве не сто́ит самой высокой цены то блаженство, когда русский всеохватный и всепримиряющий дух воплотится в нерушимую русскую справедливость? Воплотится и затмит своим миротворящим светом все остальные светочи земли. Возможность эта вовсе не казалась ему несбыточной, несмотря на всё своё великолепие.
– Расчёт у вас есть особый, что ли, раз не спотыкаетесь? – обратился к Пал Палычу Пётр Алексеевич. – Или чутьё? Или укрывает крыло ангельское?
– Батькина наука, – улыбнулся Пал Палыч. – Батька тоже правильно прожил… Гены отцовы. Немцы пришли, а в доме его на постое не были, батька ня пустил – калом всю избу вымазал, никто и ня захотел. Он всю войну и корову под хлевом в яме дяржал, а его в деревне никто ня сдал. Потому что жил по-людски. И ведь ня разу корова ня мыкнула. Тут же знать надо: корова мычит в трёх случаях – когда загуляла, когда ня доена и когда ня кормлена. А так корова никогда ня замычит.
– Батька твой ветврач был, – сказала Нина, – потому и знал.
– Не был тогда, – возразил Пал Палыч. – Ему в ту пору восямнадцать лет стукнуло. Это он потом вятеринаром стал. Он глаз потерял пяред войной – кузнецом работал.
– А у нас, когда в деревне стояли немцы… – в свою очередь припомнила Нина. – Батька тоже рассказывал – он мальцом был, но уже соображалистый. Пошли они с товарищами в лес – за ягодами или ещё за чем. Идут – провода красивые лежат. А это у немцев – связь. И он взял – на кнут там или ещё на что – кусочек отрезал. Немцы всю деревню собрали – диверсия – и стали делить, кого на расстрел за эти провода, что, мол, партизаны. Вывели расстреливать, а какая-то женщина выскочила: что вы делаете – это ня партизаны, это ребята! Ну вот отцу моему – ребёнку – и была дранка от немцев. Да и взрослых отодрали через одного. А в Локне и вовсе жгли – и деревни, и людей. Немцы, – пояснила Нина. – Отступали и жгли.
– У нас тоже Сторо́жню зажгли, – сказал Пал Палыч. – Помните, Пётр Ляксеич, мы прошлым годом по охоте заезжали в Сторожню? Деревня на горке. Там ещё кладбище и царква каменная.
Пётр Алексеевич кивнул.
– Помню. Храм уже осыпается.
– Сторожню зажгли и Доманово, – продолжил Пал Палыч. – Залог ня тронули. Когда их начали прижимать, немцев-то, они и давай всё жечь. А Залог почему ня тронули? Слух пошёл, что Сторожню поджигают, сейчас будут Залог жечь. И мать взяла старшего – брата моего – и повела в лес прятать. А возле пруда – там пяред лесом пруд налево – вдруг из кустов вылезают в маскхалатах три солдата с автоматами. Это была зима сорок третьего. Ня бойтесь, мамаша, мы свои, говорят. Немцы здесь есть? Что тут, как? Мать говорит: нет, немцев здесь нету, но сейчас Сторожню будут поджигать, а потом нас. Солдаты говорят: так, мамаша, всё, идите. А потом застрекотал пулемёт по Сторожне. То есть наши, в халатах, из Залога как-то кустами – туда. И начали стрелять. Потому немцы всю Сторожню сжечь ня успели – удрали на Доманово, а Залог ня тронули.
Тут не устоял и Александр Семёнович. Его рассказ про оккупацию был ярок и подробен, с наглядной демонстрацией – взорвавшийся у него в руках немецкий минный запал, которых они с десяток мальчишками стянули у фрицев, повредил сухожилия, и с тех пор два пальца – мизинец и безымянный – на его правой руке были подвёрнуты к ладони и бездействовали. Благо, оставшимися тремя можно