Встав лицом к храму и соблюдая вежество, он с хрипами и скрипом падающего наземь дуба высморкался, отхаркался, гулко, яко в бочку, откашлялся и два раза пустил ветры так, что лошадь прянула в сторону. Очищенный от дорожной скверны, он опять залез на повозку и просветленно сел рядом с побитыми ржавчиной останками самоката.
Древняя столица сияла, встречая его торжественное вступление в свои пределы. Купола церквей сверлили глаза, окна каменных домов, забранные в стекло, а не в слюду или бычий пузырь, как на просторах российских, посылали голубые приветы и воздушные поцелуи.
На паперти умильный, как щенок, сидел юродивый, и барышни в туфлях-стерлядках наклонялись к нему, обмахивая его сверкающий слюной рот распашными юбками.
Но только с виду Москва была празднична и невинна, как невеста, только с виду она выглядела березкою в Троицын день. Она ласкалась надеждою, что всяк очарован будет ее веселием и приветливостью. А душа Вертухина трепетала. В переулках с топотом носились рыжие коты, толстые и страшные, как упыри, в мясных рядах хрюкали топоры, треща то ли бычьими, то ли человеческими костями, по канавам, крутя щепки, текла красная от крови талая вода. На стене Новодевичьего монастыря болтались растрепанные хвосты веревок, кои совсем недавно сдавливали шеи сообщников Пугачева, в руки грозного Михельсона попавших, а в Стрелецкой слободе, подальше от глаз иноземцев, сидел на колу бывший смотритель Горлопанов, разграбивший церковь и поднявший смуту на Каме.
Искусство сажать людей на кол в Османской империи, а потом в Европе за столетия довели до тонкостей непостижимых. Сие орудие шлифовали пемзою так, чтобы не было не только заусениц, но и царапин, смазывали египетским бальзамом с добавлением крови пиявок, устричной слизи и помета священного голубя, коему удалось посидеть на папе Римском и на нем же опорожниться. Продевание кола особливым способом через задний проход и кишечник и далее мимо сердца и легких сопровождал лекарь, истово следивший, дабы ни один отвечающий за жизнь пациента орган не был задет.
Посаженные на кол в Европе вполне здраво жили еще более суток, свободно рассуждали с горожанами о государственном устройстве и необходимости улучшения нравов.
Не то было в России. Горлопанову продели кол с сучками, один из коих продырявил легкое. Вместо лекаря был пономарь, прочитавший отходную, а бальзама Горлопанову не дали вовсе — ни с добавлением крови пиявок, ни с добавлением браги. По сей причине Горлопанов, очнувшись, рассказал лишь, каковы палестины, куда он попал, и каков из себя черт, коего он только что видел, и тут же снова начал закатывать глаза.
Но толпа, собравшаяся вокруг него, не расходилась.
В ту минуту, когда Вертухин проезжал мимо, Горлопанов пришел в себя и возопил:
— Сатана это я! А бога нет!
Вертухин отшатнулся так, что загремели железные кости самоката.
— А гвозди там в какую цену? — крикнул малый с топором за поясом и округлым куском древесного угля за ухом. — Нельзя ли взять подешевле?
Однако сей вопрос остался без ответа: Горлопанов опять впал в забытье.
Людишки — беглые крестьяне, холопы, мастеровые, погорельцы, нищие, безместные попы и беглые монахи — волновались. Горлопанов признал себя сатаною. Но кто из них не черт?
Уже пятьсот лет, со дня основания, Москва собирала разбойников и злодеев со всея Руси. Обучившись грамоте смуты у атамана Хлопка, Ивана Болотникова, Степана Разина, они рвались в стольный град затеряться в загогулинах его переулков и переждать топоры и виселицы. Борис Годунов в 1602-м году от Рождества Христова открыл царские закрома и пригласил в Москву бездельников, людоедов и гулящих людей числом более, нежели проживало в столице. Опустошив закрома, частично поев друг друга и спасшись от голода, они бежали на Украину, на Дон и Волгу. Окончив там университеты злодейства, сии смутьяны принялись гулять по всей России от Польши до Сибири, учиняя лютейшие варварства и жесточайшее тиранство.
Но Москва тянула их к себе особливо — так, что сердце разрывалось и кости трещали.
Сейчас, как и в старые времена, лихие люди толпами заполняли старую столицу, несмотря на частных смотрителей, сотских, десятников и море воинских команд.
На любом углу мог оказаться вор и бродяга, видевший Вертухина в шайке Ивана Белобородова! И навести на него воинскую команду этот вор почел бы честью, тем паче что продал бы его по крайней мере за два шкалика.
Москва была теперь для Вертухина самым опасным местом в мире. А уж о том, чтобы навестить свою деревню — в коей было всего десять дворов, зато жила девка Ефросинья — он и думать страшился.
И он, велев извозчику взять в трактире две лепешки, вареную говядину и квасу, поехал окраиной вкруг Москвы.
Улицы московские предлагали Вертухину забавы и позоры, от коих он отвык в лесной глухомани и сейчас наблюдал с удивленным сердцем и отверстыми чувствами.
Из царской мыльни выскакивали голые распаренные мужики и бабы и хлопались в ледяную весеннюю грязь, поднимаясь оттуда вурдалаками из лесного болота. Сие купание собрало зевак поболе, нежели прибытие шведских или гишпанских купцов.
— Гляди, кум Игнат, — говорил соседу мещанин с бородкой топориком, но без усов, — сия лечебная грязь творит чудеса. Марфа истинно краше стала, чем была.
— Не смею спорить, кум Афанасий. С жалостию принужден отметить, что всю ее красоту первая вода смоет.
Тремя дворами далее происходила русская дуэль — два мелкопоместных дворянина драли друг друга за бороды. У одного, в сермяжном кафтане, оставалось на лице лишь несколько волосков, ухватить его было не за что, и он побеждал, зацепив всеми пальцами желтую крепкую метлу другого и дергая голову недруга вниз со всей отчаянностью.
В конце улицы внезапно открылось поле мертвых, как после Мамаева побоища: людишки лежали один поперек другого, головой в канаве или, наоборот, на полене, с разинутыми ртами, с расквашенными рожами. Иные еще дышали и шевелились.
— Кто умертвил столько народу? — в испуге повернулся Вертухин к извозчику.
— Ссыпка, — коротко сказал извозчик. — Чан пива и две бочки вина.
— Гони! Ежели сии покойники поднимутся, нам не проехать!
Миновали наконец Москву.
В сердце Вертухина, как кошка в трепетную мышь, вцепилось сомнение. Чем ближе к Санкт-Петербургу, тем больше он начал подозревать, что не только императрица, но и дворник Зимнего дворца не почтет за честь побеседовать с ним.
Вертухин не любил сомнений. Сомнения силу духа подрывают, да и удачу отводят. Его отец, добродетельнейший из смертных, для развития арифметических способностей два года считал на конюшне мух, был близок к результату, но сбился на сомнениях, считать мух комнатных отдельно от мух навозных или вместе. Так мухи и остались не подсчитанными.